Архиепископ Виталий (Максименко): Из воспоминаний о прошлом

Автор: Монахиня Вера. Дата публикации: . Категория: Архив РПЦЗ.

Что я помню о себе

Это и для меня самого очень интересная тема: Что я помню о себе.
И не трудная: пиши, что помнишь, а чего не помнишь, того и не спрашивает никто у тебя. Да и то сказать: за старые годы далекая молодость и детство легче вспоминаются, чем близкая старость.

Детство

Я - Архиепископ Виталий, в миру Василий Максименко, родился в местечке Глафировке, Таганрогского округа, на берегу Азовского моря, чрез залив от города Ейска.

Родился я в 1873 году, 8 августа ст. ст., в день памяти Святителя Емилиана Кизического. Отец мой Иоанн Васильевич Максименко был диаконом, мать Евфросиния Феодоровна, из рода Диаковских, помогала ему по дому. Мне хотели дать имя святого того дня, Емилиана, в который я родился, но в миру знали больше не святителя Емилиана, а Пугачева и Емельку - дурачка, и старшая сестра моя, услышав об этом, очень плакала, что брат у нее будет тоже Емелька-дурачок. Из-за ее слез имя мне переменили на преп. Василия, Христа ради юродивого, Московского Чудотворца (2 августа).

Нас у родителей было в живых 7 человек. Я был средний. Помню, на крестинах младшего брата Спиридона меня, мальчика 4-5 лет, угощали водкой. Она была горькая, я кривился, но все же омокал хлеб и ел, а отец приговаривал: "Горькая? Ничего. Ешь-ешь! Вырастешь, пьяницей не будешь".

Помню еще, как в церкви я не знал и спрашивал старших, когда нужно креститься, а меня наставляли: "зачинают "Святый Боже", крестись, или еще видишь, что другие крестятся, и сам крестись".

Отцу не хватало доходов из церкви на содержание семьи, и он подрабатывал хозяйством на церковной даче и рыбной ловлей. В поле мы выезжали всей семьей на дрогах рано на заре, когда так спать хочется. Как-то раз я задремал, свесивши ноги с дрог, и упал на дорогу. Заднее колесо переехало мне руку и мать подняла крик, но я как ни в чем не бывало, вскочил, смеясь. И действительно, меня нисколько не повредило.

Рыбная ловля давала отцу много рыбы, которую он солил и вялил на солнце, вывешивая на веревках под стрехой, но она и привела отца к серьезной болезни. Ранней весной, когда особенно ловится рыба, отца с санями и лошадью оторвало и понесло на льдине в море. Ему пришлось на санях с лошадью прыгать через проруби, чтобы выбраться на безопасное место, и он при этом простудился. Я помню его болезнь. Ему разрезали меж ребер и закладывали в рану "корпию", по которой сочился гной. Так, проболев до весны, он и умер 42 лет от гнойного плеврита, оставив мать с малыми сиротами, из коих только два старших начали учиться в духовной школе. Его хоронили уже весной и меня заставили у гроба отгонять мух цветущими веточками вишни.

Через год от тоски умерла и мать, и мы остались круглыми сиротами на руках старшей сестры лет 18-ти, Маши. Нас из дьяконской церковной квартиры, конечно, перевели в свободную просфорническую, но мы уже вообще не могли оставаться в Глафировке. Нечем было кормиться. Нас повезли в Таганрог, посадили на "чугунку" и свезли в Вязовок к маминому брату священнику о. Василию Диаковскому. Отсюда начались наши сиротские мыканья, пока не попал я в духовное училище.

Учился я в Мариупольском духовном училище, на берегу Азовского моря. Здесь я был вначале совершенно одинок. Другие товарищи ездили домой на Рождество, Пасху, летние каникулы, а я одиноко толкался на училищном обширном пустыре, где раньше стояла церковь, а после пожара на месте алтаря - каменная часовня.

Но у меня от этого времени сохранилось доброе воспоминание. На завтрак нам давали только по куску разового пшеничного хлеба. Бывало, кто побогаче, имели сахар и пили чай, а мы - пролетарии, взявши добрый кусок пшеничного хлеба и горсть соли, выходили к каплице "на подножный корм". Там росло горькое зелье. Мы его называли кресс-салат. С ним очень вкусным был хлеб. Мы как-то сравнивали себя с избранным народом, который также совершал пасху в пустыне с горькими травами и пресным хлебом.

Весной при открытии навигации мы любили из окон 3-го этажа наблюдать Азовское море, как на зеркальной его поверхности появлялась дымка парохода, потом она увеличивалась, обрисовывался корпус и увеличивался, пока не прочитаешь и название самого парохода.

Ученье мне как-то давалось, так что при переходе во второй класс я получил в награду даже книги: сказки "1001 ночь" и сочинение Дарвина. Сказки я читал с увлечением, а Дарвин остался до философских классов. Со второго класса мне стало легче, так как старший мой брат Гавриил окончил семинарию и назначен был, как лучший студент, в наше училище надзирателем. Из Мариупольского училища я перешел в Екатеринославскую семинарию, которую тоже окончил хорошо, так что мог поступить волонтером по экзамену в Киевскую Академию. Но в Академии со мною случилось недоразумение, о котором я скажу особо.

Обозревая теперь в старости пройденный мною путь, я вижу, что все особенности мои объясняются тем, что я складывался исключительно в школьной и церковной обстановке, совершенно не испытывая влияния ни семьи, ни общества, и даже боялся их.

Духовные академии

Говорят: что остро переживаешь, о том твердо будешь помнить. Это вполне оправдалось и на мне в отношении к Академиям. У нас до революции было четыре Духовных Академии: Московская, Петербургская, Киевская и Казанская. Первые две я иногда посещал, но тесно связан был с двумя последними: Киевской, выросшей из Коллегии Петра Могилы, и Казанской, организовавшейся наипозднее с миссионерским отделом против мусульман и буддистов.

Сперва я поступил волонтером по экзамену в Киевскую Академию и пробыл в ней целый год, вошел во все детали ее издавна сложившейся жизни. Вначале учебного года старший курс младшему передавал лекции, и по установившейся традиции устраивалось угощение с "крепким", в чем принимали участие и блюстители порядка - надзиратели. Лекции читали нам в аудиториях, а подготовительные занятия происходили в особых комнатах-дортуарах. Кроме того, на верхнем этаже были особо спальни. Церковью мы пользовались братско-монастырской. Особо в так называемом Мазепинском (хотя Ивана Мазепу при Петре Великом и анафемствовали, но он был церковный деятель и много делал и жертвовал для церкви, только сам был украинским самостийником - сепаратистом) корпусе помещались актовый зал, духовный музей и библиотека.

Возглавлял Киевскую Академию в мое время старый профессор, слепой Епископ Сильвестр, оставивший богословской науке свое пятитомное "Догматическое Богословие". Академическая корпорация была украшена редкими талантами и их трудами. 1) Сладкоглаголивый Василий Певницкий читал Гомилетику, 2) Димитрий Ковальницкий - церковную историю. Его публичные споры с проф. университета Кулаковским "о гонениях в первые века христианства" возбудили необычайный интерес в обществе и студенчестве и окончились торжеством нашего профессора Димитрия Ковальницкого, впоследствии Архиепископа Одесского. 3) Линницкий - муж рассуждения, читал и написал Логику. 4) Василий Завитневич - большой славянофил, написал замечательную диссертацию о Хомякове. Завитневич в мое время всегда ходил с кошевкой и в ней два черепа - долихоцефалы и брахицефалы (долгоголовые и короткоголовые). 5) Маркелин Олесницкий - читал нравственное богословие и учебник по нему написал. 6) Брат его Аким был замечательный гебраист. Такой у него и говор был - восточный, гортанный, с придыханиями. Оба брата были сыновья протоиерея из м. Авратина, Старо-Константиновского уезда, Волынской губернии. Студенты очень почитали Акима, а его слово на пассии на тему: "и наречеся село то село крове - Акелдама - даже до сего дне" - осталось у слушателей памятным на всю жизнь.

На пассиях обычно говорили профессора Академии, а послушать их собирался весь Киев: с Подола, Слободки, Липок, Церковщины, Феодоровской горы, Зверинца, Прорезной, Лавры, Адмиралтейской Слободки, Выдубицы и т.д.

Студенты мы были слабые: хотя и собирался цвет духовного юношества и каждый вначале был с высокими идеалами, но потом удовольствия соблазняли многих, и в общей среде жил всегда какой-то дух недовольства якобы стеснениями. На этом иногда разыгрывались трагедии, одну из которых пришлось пережить и нашему поколению. А подгонялось это как-то обычно к масленой и великому посту.

Начиналось в академической читальне: там была, так сказать, живая газета. Предложено было кем-то писание: выразить недовольство тем, чтобы не пойти в прощенный день прощаться с Владыкой Сильвестром. У него было заведено издавна: приходить на зоговены в столовую попрощаться с студентами: "Не пойдем! Пусть почувствует". Но благоразумные удержали от такого шага - "зачем огорчать безобидного старца? Лучше вот насчет столовой: здесь эконом что-то мошенничает". Хотя и в этом не все соглашались, но большинство не пошло на ужин и на следующий день объяснено было это забастовкой. Потребовали от забастовщиков письменных объяснений. Здесь-то и объявились помышления сердечные. Один писал: у меня живот болел, и потому я не мог пойти на ужин. Другой - ко мне пришла тетя, и я должен был ее встретить. Но такие трусливые объяснения только раздражали других, знавших и о животе, и о тете. Они высмеивали малодушных хитрецов и в ответ со всей прямолинейностью охарактеризовали как настроение студентов, так и обывательские слабости профессуры.

Записки у студентов отобрали, изучили и по ним вынесли к концу года прямолинейным писакам, как самым якобы нетерпимым разлагателям общежития, решение о выпуске их с "волчьим билетом" без права поступления в другую Академию. В эту категорию с волчьим билетом попал и я, грешный. При окончании года нам это и объявили.

Так как места учителя в церковно-приходской школе мне не дали, я должен был устроиться в министерскую. Было такое Богом забытое село Прядивка, Ново-Московского уезда, Екатеринославской губернии, в 72 верстах от губернского города. Туда меня и направили на 10 руб. жалованья в месяц. И то бы еще ничего было, если бы впереди меня не пошла и слава обо мне, как о революционере и бунтовщике. Приехал я в Прядивку, а еще раньше меня пришла слава обо мне. Местному школьному попечителю-мужичку поручено было следить за мною и доносить по начальству. Но у меня было живое дело - занятия с детьми, и я особого огорчения не переживал.

Я привел школьное помещение в жилое состояние: повставлял стекла, достал дров и так занялся детьми с утра до вечера, что газдыни начали кормить меня пирогами и всякими вкусными снедями. На экзаменах моя школа, не имевшая несколько лет выпусков и считавшаяся последней, вышла первой, и уже мой преемник Гниликевич за мои труды начал получать нормальное жалованье 300 руб. в год.

За этот год, пока я сидел в Прядивке, я успел списаться с некоторыми моими товарищами и по этой переписке молодой Ректор Казанской Академии выхлопотал мне отмену волчьего билета. За его поручительством я поступил в его Академию прямо на 2-й курс. Здесь я встретил совершенно другую атмосферу. Ректор Академии Антоний (впоследствии Митрополит Киевский и Галицкий) держал себя доступно, и часто студенты просиживали у него целые вечера за чаем и богословскими или просто текущими беседами. Были и в этой Академии выдающиеся из профессуры единицы, напр. лектор В. Несмелов, читавший "Науку о человеке" (Введение в философию), заслуженный профессор протоиерей Евфимий Малов, заведующий Крещено-Татарской школой Н. И. Ильминский, Керенский (не депутат) - читал о старокатоличестве, Ивановский по расколу.

Студенты уделяли много времени народным лекциям, чтениям и проповедям по заводам, тюрьмам, ночлежкам под руководством Ив. Кузм. Окунцова, а также диспутам со старообрядцами под руководством проф. Ивановского. Академии много дали нам знаний и практики для нашей дальнейшей работы в Церкви.

Прядивка

Богом благословенная, патриархальная Прядивка, в 72 верстах от города, большое, богатое село, где женщины ходят еще в домотканых плахтах вместо юбок, а посреди села, против разбитой деревянной школы, глубокий колодезь, единственный на все село, и над ним высокий "журавель" с деревянной окованной бадьей, которыми вытягивают воду - изобретение местных инженеров самородков. Здесь у колодца - прядивская газета со всеми новостями, как когда-то у древнего Израиля у городских ворот.

В Прядивку мне пришлось ехать из Екатеринослава два дня по морозу в студенческой шинельке, подбитой ветром. Но вернусь для ясности немного назад.

В Киевской Академии мне прямо объявили, что за данные по поводу студенческой "гороховой забастовки" показания (а они были очень фактичны и прямолинейны) я увольняюсь без права поступления в другую Академию.

"Ах, Максименко, - встретил меня студент старшего курса, вдовый протоиерей о. Порфирий Рождественский (будущий митр. Платон), - какое несчастье: я слышал, что вас уволили. Что же теперь вы будете делать? Какое несчастье, какое несчастье" ...
"Это не беда, о. Протоиерей, - храбрился я, - пойду в народ служить, как уже давно решился". И действительно, деваться было некуда. Попытался было пристроиться учителем в церковно-приходскую школу. Пошел к Заведующему. Так куда там! Он только сердито выругал: "вы-де осрамили нашу семинарию, ведь и птица никакая не гадит в свое гнездо".

Время учебного года было уже позднее, ученье по школам давно уже началось. Начались и холода. Наудачу пошел я к инспектору министерских школ (был он из семинаристов). К моему счастью оказалась незанятой разбитая школа в с. Прядивке, где уже третий год нет занятий. Да и жалованье там с 300 понижено до 120 руб. в год. Делать нечего. Согласился и поехал. Что же нашел? Село большое, богатое. Церковь каменная. При ней 2 священника. Напротив церкви старая, деревянная, опустошенная школа с выбитыми окнами - моя будущая резиденция. Это еще не такая большая беда: кое-как застеклили, утеплили. Главная беда не в том: предо мною пришла "моя слава": революционер с волчьим билетом. Приходит школьный попечитель, местный мужичок, и так, как-то, бочком подсаживается и начинает неумело допытывать: "так кажуть, вы революционер". Долго я его разубеждал, но мало успел. Так меня и приняли за революционера и боялись, чему я буду учить их детей.

Но я отдался учебе со всем молодым жаром, и дети полюбили меня: прибегают рано утром и до позднего вечера сидят у меня. Матери приносят им еду в школу, а очередная - и мне (кормили меня по очереди, как и сельского пастуха). И приговаривают еще: "вот спасибо вам, панычику, шо так заохотили при себе наших хлопцев, теперь у нас по хатах без них тихо, а раньше удержу не было от них".

Так я проучил в Прядивской школе всю зиму и на диво всем в тот год было 8 окончивших, и все другие хорошо сдали экзамен, так что, министерство вновь подняло плату учителю до 300 руб., но то уже не мне, а другому. Я заработал 120 руб., и они мне очень пригодились, дав возможность ездить и хлопотать.

Среди школьных занятий, в немногие свободные часы я вел переписку с моими друзьями - Айвазовым, Базаряниновым, Кочиевским и др. В письмах друг к другу мы были совершенно откровенны, так как не предполагали, чтобы эти письма пошли дальше адресата. Но это не предполагаемое как раз и случилось. Письма мои друзья показали Ректору Казанской Академии молодому Епископу Антонию (впоследствии митр. Киевскому), а тот познакомил с ними Синодалов. Меня вызвали и указали посетить "сих великих". Здесь и сослужили свою службу 120 руб., заработанные в Прядивке. В результате, за поручительством о. Ректора я был принят прямо на 2-й курс Казанской Дух. Академии, которую и окончил, приняв на 4-м курсе монашество. По окончании я три года прослужил учителем семинарии на Кавказе, а потом назначен проповедником Слова Божия в Почаевскую Лавру с возведением в сан Архимандрита в 1903 году. И это все на те 120 руб., которые я заработал в Прядивке благословенной.

Как я сделался монахом

Мне и самому интересно вспомнить, как я дошел до монашества. Был я обыкновенным студентом Казанской Академии: тужурочником с серебряными пуговицами и голубыми кантами, но страшно боялся фарисейства-двуличия и старался быть всегда прямолинейным и последовательным.

Посоветовали мне прочитать две книги: "Письма Феофана Затворника к мирским людям о духовной жизни" и "Невидимая брань". Что творилось в лаборатории моей души при чтении, я не замечал, но ближайшие мои сожители посмеивались и заверяли меня: вот увидишь, Максименко, ты будешь монахом. Этому я не верил, но вот окончилась масленица и я, сам того не понимая, взял на первую неделю Великого Поста отпуск в Кизический монастырь.

Монастырь этот был верстах в 10 от Казани. Настоятелем его был тогда Архимандрит из семинаристов отец Митрофан. Я явился к нему и объяснил, что пришел так просто, поговеть. Посмотрел он на меня и говорит: "трудно вам будет у нас". Но так как я настаивал на своем, то в конце он сказал: "Мы для вас исключения не можем делать. Как всем, так и вам" и приказал келейнику отвести меня к столяру. Столяр своей особой кельи не имел, но и работал, и спал в мастерской. Там принял и меня.

В понедельник и вторник общей трапезы не было, а к вечеру принес он мне и себе по куску черного хлеба. Очень аппетитным показался мне тот хлеб, хотя застревал и колол в пересохшем горле.

Службы в церкви были почти целодневные, но я храбрился и выстаивал их. В среду после литургии Преждеосвященных дали варенную пищу (трапезу).

За службой много читали из Отцов, но, полагая, что я из Академии и потому могу сказать что-то особенно поучительное для них - простецов, заставили и меня говорить, и я говорил, за что меня хвалили, делая это главным образом для того, чтобы подбодрить меня.

В среду Архимандрит позвал меня на чай и говорил со мною отечески - духовно. Между прочим, он сказал, как особо важное и руководственное на всю жизнь: "берегись женщин, как бы они благочестивы и доброжелательны ни были. Я из вдовых священников, имею опыт. Но и мне пришлось от них спрыгивать со второго этажа".

Мы - студенты обычно ходили по вечерам запросто на чай и для бесед к своему Ректору Академии, молодому Епископу Чебоксарскому Антонию (впоследствии Митрополиту Киевскому). Замечая же кого-либо в "монашеском кризисе", он и сам таких оставлял или призывал особо и говорил с ними подолгу и откровенно. Так, в тот же пост постригся в монашество и я. Моим духовным отцом при постриге был и подводил меня Схиархимандрит Седмиезерской Пустыни Амвросий, а имя мне было дано в виду моей болезненности (начало туберкулезного процесса) Виталий.

Вскоре я был почтён саном "соборного иеромонаха Донского Монастыря", что в Москве, а к началу учебного года послан преподавателем в Александровскую Миссионерскую Семинарию близ Владикавказа. Через три года меня перевели к новому, 1903, году проповедником в Почаевскую Лавру с возведением в сан Архимандрита.

Почаевский Отпуст

В Почаеве до последнего времени бывали праздники под названием Отпусты. Ни в Киевской Лавре, ни в Московской, ни в Петербургской не было таких, только в Почаевской.

Отпуст - переведенное уже по-русски слово. Настоящее ему латинское название - индульгенция. Так у латинян и униатов в старое время назывались деньги, откупные за грехи, и выдаваемые при этом квитанции. Латинские монахи торговали этим: "Только зазвенят ваши деньги в кассе, как вам отпущены будут грехи" (Тецель). Они учили, что якобы у Господа есть сокровищница "сверхдолжных дел" (по Евангелию напротив никаких сверхдолжных дел не признается (Лук. 17, 10)). Этой сокровищницей распоряжаются монахи и за плату прощают грехи, покрывая последние из той сокровищницы. Монахи ходили везде между народом и продавали эти отпустительные грамоты.

Такие отпусты бывали и в Почаеве, раньше принадлежавшем униатам. Собирались десятки-сотни тысяч богомольцев получать такие квитанции об отпущении грехов. Памяткой этого остался в Почаеве отпуст, когда папа присылал золотые короны короновать Почаевский Образ Божией Матери. Там высадили от Лавры липовую аллею, в конце ее построили каплицу, собрали десятки тысяч народа, вынесли Почаевский Образ Божией Матери, возложили на него с молебным пением золотые короны, а народу раздали за деньги множество индульгенций (отпустов).

Теперь таких отпустов уже не устраивают и индульгенций не раздают, но след от пережитого народом остался, отпечатался в жизни, в толще народной. Хотя давно уже исчезли индульгенции, но по-прежнему в нарочитые праздники (отпусты), когда за унию раздавали индульгенции, продолжает собираться народ. Сходятся крестными ходами за десятки-сотни верст (их встречают, устраивают местные крестные ходы), говеют, исповедуются, причащаются (вместо прежних индульгенций), получают и накупают разных иконок, листков, святошей, памяток. Бывают полны не только все церкви: великая с 2-мя приделами (вместимостью 5.000), теплая, Иовлевская, Антониевская, Больничная, Трапезная-Варваринская, Типографская, но и обширный двор, где непрерывно идут службы и проповеди. В церквах вдоль стен сидят и исповедуют по 10-ти и более духовников. К чашам (по 3-5 чаш за раз за ран. литургиями) приступают сотнями.
 
Помню такой отпуст на Воздвижение. Было особенно много народа, и погода стояла сухая и теплая. Воздвигать Крест вынесли из Верхней церкви на лестницу, тянущуюся вдоль всего здания. Только Митрополит Антоний поднял крест для воздвижения, как вдруг сильный грохот. Какой должен был быть там напор человеческих тел! Толщиной в человеческий обхват цементные перила рухнули. К несчастью, а может быть, и к счастью, внизу стоял юноша, которому поранило голову. Ему доктор тотчас сделал перевязку, а Митрополит, позвавши после службы, подарил тысячу рублей. И раненый, как герой дня, с вечера и днем гулял между богомольцами. Отпечатлевшееся от старых времен в церковной жизни продолжает жить в народной толще, перенеся все революции и войны.

Волынский Союз Русского Народа

Из всех церковных предметов, которыми я владел в течение моей Церковной Службы, сохранился у меня, как самое дорогое, наперсный крест, поднесенный мне - архимандриту от Волынского Союза Русского Народа. Я им особенно дорожу, потому что он поднесен мне именно от Волынского Союза. Волынский Союз Русского Народа есть практическое решение крестьянского земельного вопроса по-христиански, в противовес "черному переделу", проведенному потом революционерами.

Такая организация, как "ВСРН", мог быть только при таком широкообъединяющем и высокоавторитетном центре, как Почаев. В Почаев еще при унии со времен "индульгенций" привык народ собираться на отпусты. В эти праздники десятки тысяч народа собирались крестными ходами за 2-3 дня. Были полны не только храмы (собор в 5.000 вместимости), но и весь обширный двор, и все местечко. Богомольцы шли не только из Западной России, но и из Подъяремной и из более отдаленных мест, даже из Сибири. В свободное от богослужений время с устроенной посреди двора кафедры беспрерывно раздавались беседы на животрепещущие для народа темы, в частности о земле, а под праздники здесь отправляли всенощное бдение. Народ в этих беседах слышал полное к себе доброжелательство и понял, что отбирать насильно землю нельзя, но что для успеха и веса при решении земельного вопроса нужно организоваться. 
 
И вот, в толще народной самозарождается Волынский Народный Союз. Крестьянство между собою организуется в союз со взносом 50 коп., и с записью поголовно всех до младенцев ("кого не запишете, тот не получит земли"). Этой народной тайной только и можно объяснить массовое движение, давшее из полтинников свыше 300 тысяч рублей, послуживших фондом для Почаевского Народного Банка, потребительских лавок, для оптовой выписки вагонами хлеба, для задатков при покупке крестьянами земли в конкуренцию с немецкими колонистами. Народ организовался в отделы Союза по селам. Имел своих ревнителей, которые приносили присягу в Почаеве пред Образом Почаевской Божией Матери.
 
Благодаря такой организации и руководству, народ имел подавляющую силу, что особенно ярко сказывалось на выборах в земства или Думу. Там было три курии: помещечья-дворянская, городская (еврейская) и крестьянская, при чем из 150 выборщиков дворян и горожан было 54, а крестьян 96. Крестьяне собирались в Богоявленском монастыре, и что они с вечера порешили, то на другой день утром и проводили. Неудивительно, что в Думу Волынь посылала своих крестьян и добрых священников и помещиков, что Волынь поднесла Царю от 12-ти уездов 12 книг с подписями "на Самодержавие" с сотнями тысяч душ, что на Волыни никакая революционная пропаганда не имела успеха. Вот потому-то и до сих пор самое дорогое для меня - это подношение наперсного Креста от "Волынского Союза Русского Народа".

Союз поднес Государю Императору 12 книг (по числу уездов Волынской губернии) с сотнями тысяч подписей "на Самодержавие" от населения губернии. В состав делегации вошли: Архиепископ Антоний (впоследствии митрополит Киевский), Губернский Предводитель дворянства князь Волконский, Архимандрит Почаевской Лавры Виталий, Председатель Волынского Союза Генерал Красильников, Депутаты Думы и по одному уполномоченному от каждого уезда. Все при Георгиевских значках Волынского Союза Русского Народа.

Вышедших к депутации Государя и Наследника Архиепископ приветствовал речью, Генерал Красильников прочитал адрес и вручил книги подписей, а Архимандрит Виталий преподнес Цесаревичу белую домотканную из шерсти свитку и такую же шапку. Государь Император принять изволил подношения и обратился к депутации с следующими словами:
"Благодарю вас, господа, и вас также, братцы, за вашу преданность и любовь к России, ко Мне и к Нашей Семье. Благодарю вас еще за ваши чувства и старания, за непоколебимую преданность вере православной. Верю, что с такими чувствами укрепится, усилится и возвеличится наша дорогая Россия, и волнения русской жизни скоро успокоятся. С нами Бог".

Депутация провожала уходящих Государя и Наследника восторженным УРА.

Демблин (Ивангород)

Демблин. Нужно было бы добавить: "Страшный Демблин". Это в крепости подводный каземат для заключенных. Этим казематом пользовались поляки для мщения своим идейным врагам. Я просидел в этом каземате долгое время, пока не освободила меня, по ходатайству Блаженнейшего Митрополита Антония, "международная легация".
Как я попал в это пекло? По злобе и насилию врагов.

Это было в дни безвластия, когда на р. Пляшевке столкнулись польские шовинисты с украинцами. В это время я оставался здесь на своем постоянном месте, на "Казацких Могилах". В одно утро я уже облачился и начал служить Литургию, как мне сообщили, что "Казацкие Могилы" окружил батальон польских жолниров. Начальник отряда приказал мне оставить Литургию и следовать за ним. Меня привели в местечко Берестечко, в барский дом, а оттуда доставили пешим хождением в Луцк. Встретил меня польский воевода в Луцке Юзефский. Он обвинял меня, что я руководил повстанцами против польской власти, и распорядился посадить меня на предварительное заключение в Демблинский подводный каземат, пока окончено будет следствие. Ну, это значит: "на долгий час".

Вброшенный в каземат, я осмотрелся: маленькая каморка, в одной стене - дверь с окошечком, в которое подавали пищу, в другой - окно под водой Вислы. Ничего не поделаешь, нужно примириться. Сторож подавал мне пищу, а догадливая его жена, сообразив, что я какая-то "персона-грата", с которой можно заработать, добавляла "деликатесы". Жизнь была монотонная. Меня стращали, что повезут на расстрел, так что я раздал бывшие у меня деньги сидельцам в соседних камерах, а сам приготовился на смерть: совершил вместо антиминса на своей груди Литургию и приобщился.

Как-то вскоре начальник тюрьмы б. офицер русской службы Маевский вытребовал меня в канцелярию. Там уже сидело с десяток латинских ксендзов, которых он, видимо, хотел угостить "новинкой". Он обратился ко мне с вопросом: - правда ли, как вы пишете, что в польские времена латинские ксендзы ездили в костел на мшу на бабах? Весь расчет его был на мое трудное положение и эффект присутствовавших ксендзов. Я ответил, что в те времена я не был в Польше, но знаю об этом из дошедших до нас укоров тогдашнего их - польского начальника края. Эффект не удался. Не ожидая такого ответа, офицер тут же перед ксендзами избил меня и приказал вахмистру отвести меня обратно в каземат. По дороге вахмистр воспользовался и сам примером офицера. Вечером, обходя заключенных, подошел и к моей камере начальник края Воевода Юзефский. Меня вывели к нему, он вспомнил, что я ему досаждал через наших депутатов Государственной Думы борьбой против сервитутов, но объяснил, что заключен я по подозрению, будто находясь в районе столкновения на "Казацких Могилах", руководил повстанцами, и что назначено по этому обвинению следствие. Если обвинение оправдается, я буду казнен, как военный преступник. Я заверил, что "меня это не страшит, т.к. я в этом деле совершенно не участвовал". Но, все-таки, "пока солнце взойдет, роса очи выест". Так меня и оставили в бессрочном заключении, пока Блаженнейший Митрополит Антоний через Патриарха Сербского Варнаву, при помощи "международной легации", не вытребовал в Варшаву. 
 
Все же, на память о Демблинском сидении у меня надолго остались отеки ног, затруднявшие хождение. А догадливая жена тюремного сторожа не прогадала, но за подкармливание меня взяла присланное мне "легацией" белье. Я же вскоре почувствовал облегчение от каземата. Мне дозволяли выходить на двор, и я гулял в окрестностях и посещал в воскресения "народный косцел".
 
Вскоре меня вытребовали в Варшаву и "международная легация" выдала мне пропуск и дала деньги на проезд, как "друкарю сербской монашеской штампарии". С этим документом и в этом звании я прибыл благополучно в Югославию, где находились мои благодетели - Блаженнейший Митрополит Антоний и будущий Святейший Патриарх Варнава.

О Демблине мне долго напоминали только отеки ног, да пан Воевода Юзефский, с которым я впоследствии встретился и все по вопросу о тех же сервитутах, которых он все же вскоре лишился.
 
 Владимирова
 
... Владимирова! - Это лучшее воспоминание из моего прошлого. Маленькое сельцо Свидницкого окреса при городе Бардиеве (древнем Бардеве) в бывшей Чехословакии.
После многих тюрем, подводных казематов (Демблин), приговоров к расстрелу и т.д., наконец получил я от Чехословацкого Архиепископа назначение настоятелем во Владимирову (по чешски "Ладомирова") по ходатайству народного сенатора Юрка Лажо. Во Владимировой жило много Америчан (карпаторуссов, побывавших в Америке и там "заразившихся Православиею"). Вот они и просили через Ю. Лажо назначить им православного батюшку. Но добраться на приход во Владимирову было не так-то легко. Из Праги до Бардиева проехал беспрепятственно, а дальше пошли препоны.

На железнодорожной станции Бардиев поджидал меня старый америчан Джан на паре добрых коней и тачанке, но по выезде на шоссе нас несколько раз задерживали на постах четники: "кого, куда везешь? Таких у нас раньше не видано было". Требовали документы и, увидев резолюцию Чешского Архиепископа Савватия, разводили руками и с неохотой пропускали. Так доехал я до местечка Свидника: это еще за 6 километров от Владимировой.

В Свиднику оставили меня в Народном Доме. Посоветовавшись между собою, не решились везти меня без подготовки прямо во Владимирову. Обещали приехать за мною утром. Вечером пришел ко мне Ю. Лажо, принес черное пальто и очень нерешительно и с извинениями просил "поголитися" (побриться) и надеть принесенную "реверенду". Я решительно отказал в том и другом.

Наутро подготовившись, опять приехали за мною. Был канун Благовещения, так что нужно было служить уже вечером бдение. Я потом узнал, что всю предыдущую ночь были во Владимировской корчме споры, но все же нужно было с вечера служить, и за мной приехали. Бдение служили в другой старой купленной Америчанином корчме. Кантором был старый Иван Бойко, служивший раньше лесничим у пана, и служба при общем пении по латинским сборникам прошла оживленно. На утро бабы взбунтовались: "чего будем служить в корчме - пойдем в стару церкву, тож наша". Пошли. Там уже шла служба. Но это баб не удержало. Они вынесли из алтаря в облачении и выбросили униатского священника Ивана Байцуру. Однако я в церковь не пошел, а служил при ограде под вербами. Бабам же потом пришлось отвечать в окружном суде. Так только люди поняли, что до старой церкви нельзя им идти, а нужно починать строить свою. Написали в Америку, просили помощи.

Но пока построят новую свою, где-то нужно было служить, да и для православного батюшки нужен где-то быт. Упросили молодых америчан Ивана и Марию, купивших другую старую корчму, дать камору при ней для службы и моего помещения. Тесно было, но делать нечего. Так, начал я исполнять свои духовные обязанности без всяких средств. Кормили меня "газдыни" (хозяйки) по очереди, как и сельского пастуха.

Вскоре досталась мне типография, выросшая теперь в Иовлевскую - Троицкую типографию. История ее такова. С чешскими легионерами на дальнем Востоке (Владивостоке) был и червонорусский полк. Карпаторусские америчане приобрели для него походную типографию. Когда чешские легионеры возвращались после войны домой, то захватили и эту типографию. Ее привезли в Прагу и подарили карпаторусскому студенческому союзу. Но она продолжала храниться в железнодорожном складе, а студенты должны были платить за хранение. На эту плату за хранение уходил весь студенческий фонд, а за правоучение платить ничего не оставалось. Тогда студенты возопили, и тот же Ю. Лажо позволил мне взять типографию во Владимирову. Жившая в Праге г-жа Абрикосова заплатила за провоз, и во Владимирову доставили эту типографию. Она состояла из "американки", 3-х рулонов газетной бумаги и двух больших ящиков сыпи ручного шрифта. Разобрать эту сыпь был большой труд, но к этому времени подоспели два добровольца из Карловацкой патриархии. Там им было скучно на сытой однообразной диете, а издали доходили до них слухи о Владимировой. Они и прибыли по пословице, - "славны бубны за горами". Все же помогли разобрать шрифт и начать работу Иовлевской типографии, а потом исчезли. Типография же продолжала работать и расти, пока не попала потом в Америку и не выросла в Монастырскую типографию Преп. Иова.

Но и во Владимировой эта типография сослужила большую службу, начав печатать и рассылать по Карпатам и Америке календари, молитвословы, Сборники и т.д. Так установилась связь между Карпатами и Америкой, и когда я в 1934 г. ехал на кафедру в Америку, то ехал уже к своим.

Однако и во Владимировой не заглохло дело. Там выросла прекрасная церковь, церковный дом, где раньше помещалась типография, а потом на американские пожертвования начали строить и большой типографский корпус.

Слава Владимировой - колыбели нашей Православной Миссии! Это - лучшие годы моей церковной работы.
 
Источник

Печать