АКТУАЛЬНЫЕ НОВОСТИ

Архимандрит Феодосий (Алмазов): Записки соловецкого узника. Гл. III. Соловки

Архимандрит Феодосий (Алмазов)

Записки соловецкого узника.
 Мои воспоминания
 
Глава III Соловки
 
Концентрационный военный лагерь особого назначения


Для истребления правящих классов и состоятельных элементов Императорской России, ее свободомыслящей интеллигенции и уголовного элемента в среде большевиков.

Итак, меня обвинили в шпионаже в пользу Польши, в тайном соучастии в международной буржуазной организации для свержения советского строя, в укрывательстве ее участников и в агитации против большевистских управителей. Само собой разумеется, что никакого шпионажа я не учинял, ни в пользу Польши, ни в пользу другого иностранного государства, а с отсутствием правды в этом обвинении, падают и все остальные (мнимые) против меня обвинения. Дело пошло быстро. Тринадцатого июля 1927 года мой этап в количестве шестисот человек был направлен в Кемь, что у Белого моря. Нас везли без особых стеснений, в обычных пассажирских вагонах и обращение конвоя с арестантами, каковыми мы являлись, было внимательное.

Семнадцатого июля по прибытии в Кемь на знаменитый ныне в летописях Соловецкой каторги Попов остров, вместе с другими я был назначен во вторую карантинную роту. Теснота неописуемая. Клопов количество ужасающее. Обыск. Проверка. Все на военный лад. Отделение коммунистов от остальных арестантов. На следующий день всю «шпану» куда-то угнали работать, в роте стало очень свободно. Но клопы, лишившись кормильцев, направили на оставшихся всю свою алчность: получилось нечто вроде персидского клоповника. Устроили нам баню, но оказалось, что в бане для мытья холодной воды сколько угодно, а горячей давали по билетикам только две шайки (таз для мытья в бане — ред.) небольших размеров.

Испугавшись грядущей грязи от недостатка теплой воды, вшей и клопов, я был переправлен по моей просьбе в первое отделение Соловецкого концентрационного лагеря двадцать четвертого июля с очередным этапом. Повезли нас в три часа утра, а в семь часов нас высадили в Соловках. И опять поместили в карантин тринадцатой роты. Она помещается в пристройке к главному собору и в самом соборе. Эта рота знаменита тем, что «шпану» там бьют, да могло и мне попасть, если бы я воспротивился какому-нибудь распоряжению.

Меня навестили архиеп. Воронежский Петр (Зверев)[V] и земляк профессор И. В. Попов, а священник-казначей первого отделения В. Лозина-Лозинский накормил меня обедом и купил мне сахару. У меня никакой провизии не было. Одет я был умышленно в рваную рубашку, чтобы «шпана» не зарилась на мои тряпки. Разделили нас на взводы, и я попал в третий взвод. Светлая комната — бывший правый придел собора. Нары.

В третьем взводе поместили только интеллигенцию после того, как обирали некоторых имевших приличный багаж. Опишу некоторых. Вот десятилетник полковник (фамилию забыл), окончивший Нижегородский кадетский корпус и бывший там воспитателем. Внимательный, воспитанный и образованный. Он был старостой нашей камеры. В ней было до пятидесяти человек. Его заместителем избрали меня. Вот заключенный инженер, занявший быстро место бухгалтера в Управлении ЭКЧ, тоже десятилетник. Со мной везли, но поместили в первом взводе прот. М. Митроцкого, осужденного на пять лет, члена Третьей государственной думы.

В карантинную роту никого не пускают и оттуда никого не выпускают, но на физическую работу гоняют всю интеллигенцию две первые недели обязательно. Дня четыре меня, как старика, не беспокоили, тем более, что мне, как в Кеми, так и здесь, дали вторую категорию по трудоспособности. Физическим трудом в первые две недели по приезде всех заставляли работать, но у меня, очевидно, был очень изможденный вид.

По общему порядку лицу, медицинской комиссией отмеченному в списках первой категории по трудоспособности, работать не позволяют, но и дают зато только основной паек, на котором без домашней поддержки можно и умереть. Этот же паек, «основной», называется «мертвым». Лицу, получившему вторую категорию по трудоспособности, позволяется по Соловецкому закону не работать, но при основном «мертвом» пайке. Лицо, получившее третью категорию, обязано работать. Четвертую категорию получают те арестанты, которых медицинская комиссия признает здоровыми. Они по Соловецкому порядку обязаны работать в день не менее десяти часов без возражений и лени, выполнять всякую работу. Это «лошадиная» категория, которая через два-три года при жестоком обращении, в Соловках принятом, делает массу заключенных инвалидами, калеками, кандидатами 16 роты — кладбища.

Нужно сказать, что в Соловках лица физического труда по большей части получают усиленный паек. Конечно, на этом усиленном пайке не разжиреешь. Когда я был в 1927-1929 гг. в Соловках, основной паек был расценен в 3 р. 78 к. в месяц; трудовой — в 4 р. 68 к.; усиленный — в 8 р. 32 к. С января 1928 г. по первое апреля 1929 г. я получал денежный усиленный паек. Все пайки выдавались или готовой пищей из общего котла, или сухими продуктами, или деньгами. «Шпана» денежных пайков не получала.

Меня не потому в первые четыре дня не брали на работы, что я старик 57 лет, но потому, что я ношу духовный сан. И не из уважения к духовному сану это, конечно, делалось, а потому, что заключенному в Соловках духовенству Тихоновской церкви доверены были везде «каптерки», как арестантам евреям — кооперативы. Ксендзам и раввинам «каптерок» в распоряжение не давали. Им, как и православному духовенству, тоже доверяли, но их в Соловках было сравнительно мало и ими было не заместить всех вакансий, а совместная служба в каптерке духовных лиц разных исповеданий не признавалась желательной.

В 1927 г. из кооператива заключенные могли покупать что угодно и сколько угодно. Но никто лишнего и не запасал — и потому, что нужды в этом не было, и потому что «шпана» всё равно ухитрилась бы растащить. В ротах воровство было очень развито. Я сам три раза был обокраден. В 1928 году ограничили право покупки продуктов. Съестных продуктов можно было в месяц брать не больше, чем на тридцать рублей. Это распоряжение было для меня большим ударом. Мои благодетели до этого ограничения дарили мне денежные квитанции, по которым я и забирал мне необходимое. Мои благодетели: архиепп. Иларион и Петр (оба умершие), епп. Антоний и Василий (оба в ссылке). Но установление тридцатирублевого месячного расхода прекратило мне эту помощь, потому что этих денег хватало на расходы только самому их собственнику. Велись тщательно особые книги контроля, и нарушитель правил, истративший, например, в месяц сорок рублей, в следующем месяце получал кредит только на двадцать рублей. Всякие «обходы» как этого закона, так и других, наказывались кроме того «Секиркой». Секирная гора — тюрьма в Соловках, около Савватеева.

Нужно сказать, что в Соловецком лагере решительно все должности и работы выполняют каторжане. Свободными гражданами в пределах Соловецкого концентрационного лагеря являются: начальник Управления (УСЛОН), начальник административной части, Соловецкое ГПУ, главный следователь по преступлениям (только уголовных) среди заключенных, начальник эксплуатационно-коммерческой части (ЭКЧ), начальник охраны лагеря и команда ее в количестве 400-500 человек. Все остальные должности заняты или заключенными лагеря, или заключенными освободившимися — таковым советская служба за пределами Соловецкого лагеря запрещена на всю жизнь.

Заключенные, работающие в отделе труда (распределение на работы по лагерю) не решаются резко нажимать на духовенство и мучить его работами. От духовенства в каптерках многое зависит по раздаче сухих пайков. Наживешь врага и желудок отощает. С другой стороны, и духовенство благоволило к работающим в отделе труда. Не поладишь с нарядчиком своей роты — не попадешь в церковь, ибо не получишь пропуска в праздник за пределы Кремля. Опять-таки и нарядчик должен избегать сурового обращения с заключенными своей роты. Угодишь сам в подчинение и тогда плохо будет от тех, кого в свое время не уважил. Командиры роты выбираются Соловецким начальником из заключенных офицеров или красных командиров, или из бывших коммунистов.

Всякому коммунисту, попавшему в Соловки, обратная дорога в партию закрыта. Но они, в мое время наполняя девятую роту — роту отверженных, все-таки не меняли своих политических позиций и не сходились с беспартийной массой. Да и она их инстинктивно и брезгливо избегает. Вообще любопытна была эта рота. Сколько помню, я в ней не был ни разу или не больше разу — разыскивал лесника лесничества Гловацкого-Романенко, навязанного лесничеству административной частью. Это был прохвост из прохвостов. Как леснику, ему и было поручено надзор за лесорубами во втором отделении. Я в управлении лесничества работал делопроизводителем-счетоводом. На поверку девятую роту, сколь помню, не выводили, не видал ни разу. Да, вероятно, и выводить было некого. Работающие по надзору всегда были в расходе. Работали они по списку, в тайной охране, по надзору. Не известны их пайки — обычно денежные. Не знал я их нарядчика, тот по должности часто бывал в отделе труда. Разговаривать о девятой роте, значило навлекать на себя подозрение, всё равно как быть в хороших отношениях с командиром роты. И он, если был замечен в хороших отношениях, в особой дружбе с кем-либо из заключенных в своей роте, обязательно терял место.

Лишь только командир сводной роты, в которую я был зачислен по работе в лесничестве, князь Оболенский держал себя с достоинством, но всё-таки с опаской. Иногда командиры роты («комроты») умышленно бывали грубы с некоторыми заключенными, но мы только улыбались. Комроты брали взятки за различные ослабления, равно как и старосты отличались тем же. Это очень любопытное учреждение. Не то это надстройка к системе Соловецких порядков, которые велись старостатом, но не ими, конечно, устанавливались. Вот штрихи, по моему мнению, характерные.

Однажды я сторожил у складов днем. Шел из заседания с группой ротных командиров помощник начальника Управления лагерями Мартинелли — громадного роста мужчина. По характеру, не очень худой итальянец. У шедших шел разговор о том, кого назначить лагерным старостой. Кто-то предложил Мартинелли кандидатуру чью-то (фамилию забыл теперь), Мартинелли ответил: «Мы его знаем, для нас он человек приемлемый, но сумеет ли он остаться в доверии у заключенных — вот в чём задача». Речь шла, конечно, об интеллигенции и духовенстве, вообще не об уголовниках. Названное лицо и было назначено. Кажется, он был поляк. Этот староста (другой факт), читая какой-то приказ на поверке по лагерю сказал: «Вам эти правила не нравятся. Ну и наплевать. Мне они нравятся. Я управляю лагерем».

Лагерному старосте приходилось лавировать между начальством (высшим, вольным) и заключенными, хранить дисциплину и мир в лагере. Охраны было мало, оружие носили только пятьсот человек. А заключенных иногда только в первом отделении лагеря было до четырнадцати тысяч человек. Действовала система самоуправления (как-будто). Командиры роты назначались старостатом, он считался выборным учреждением, хотя, конечно, никогда никаких выборов не было — по приказу, который подписывался начальником отделения и делопроизводителем административной части ГПУ, которая тоже состояла из заключенных. Старостат распределял заключенных по ротам, с согласия командиров рот. Старостат вел списки заключенных и карточки их проступков: карцер, (секирка), хотя таковые ведутся и в административной части отделения и в следственной части и, самая точная, — в главной Соловецкой административной части. Нужно же давать заключенным работу.

Когда меня раз арестовали за грубость с конвоем, то от коменданта первого отделения вольной я попал в старостат, а оттуда им был направлен по рапорту коменданта в «отрицательную» роту. Это рота самого худшего уголовного элемента, но туда часом раньше меня приведен был под арест главный соловецкий ревизор из заключенных, чему и я удивился. Оказывается, вышел приказ, запрещающий заключенным поздно вечером провожать канцеляристок. Ревизор в одиннадцать часов вечера провожал Лидию Михайловну Васютину и их обоих арестовали: ее отпустили, а его посадили в «отрицательную» вторую роту. Правду сказать, был ноябрь, его арест был нечаянным: в темноте командир роты не рассмотрел. Через день его освободили по приказу Эйхманса и начальника каторги.

А меня посадили даже прежде приказа, что было незаконно. Но старостат, обязанный защищать интересы заключенных и наблюдать законность, убоялся коменданта, и я был брошен в ад кромешный, где пробыл пять суток. Иногда приказы по Кремлю (первое отделение) подписывались лагерным старостой. Старостат можно считать учреждением, параллельным Управлению и аналогичным ему. А вообще это была лишняя, бесполезная, замедляющая инстанция, дающая мираж самоуправления каторги. Когда меня освободили, то из шестого отделения (Анзер) привели прямо в старостат без конвоя.

Возвращаюсь к прерванному рассказу. Первую неделю по приезду в Соловки меня на физическую работу не брали, видимо, как духовное лицо со второй категорией, но на поверку выводили. Эти поверки на сквозном коридоре продолжались часа по три, а под Успеньев день — 28 августа (н. ст.) — до двенадцати часов ночи. Сунуло меня проговориться кому-то, что меня на работы не берут. Кто-то куда-то донес, и на следующее утро меня погнали собирать щепу на новой постройке. Беда, да и только! Работа пустая, легкая и главное, нелепая, никому не нужная. С устройством печей эти щепы все ушли на топку. Но нужно было гнуться, что мне было очень вредно. И так продолжалось несколько дней. В последний день обязательного физического труда я даже был назначен начальником партии. Мне в подчинение попалась «шпана», которая меня не слушала, и работа не была выполнена. Дело было в субботу — 6 августа, а 7-го я уже был назначен сторожем к той постройке, где в первый раз собирал щепы. Они уже были убраны.

Через день по приводе новой партии в лагере, особая комиссия опрашивает арестантов об их профессиях. Я назвал себя счетоводом, педагогом, научным работником, экономистом... «Ну, довольно — говорил председатель с улыбкой. Вы с высшим образованием?» «Да — отвечаю». Меня 9 августа сразу же и назначили счетоводом эксплуатационно-коммерческой части (ЭКЧУСЛОН). Заведующим в отделе бухгалтерии ЭКЧ был Борис Степанович Лиханский — с трехлетним сроком. Это был очень хороший начальник. Мне дали после проверки моих счетоводческих познаний вести товарную книгу с 900 счетов. Она была в четырех книгах. Счетоводчество этой дентальной книги было запутано старшим счетоводом Релик. Он скоро освободился, кажется, по чистой — прямо на волю, редкий случай. Вел он эту книгу вместе с Лидией Михайловной Васютиной (несчастливая особа, лет 30). При царском правительстве она попала в тюрьму на следующий день после свадьбы. Она была социал-революционерка. И большевики дали ей пять лет Соловков. Она после меня еще осталась в Соловках. На делопроизводстве сидела Ольга Ивановна Благова — аристократка. На молочном счетоводстве — Мария Александровна Баранова. У обеих мужей расстреляли. И обе в Соловках увлекались любовью. У Барановой потом была громкая по Соловкам история — даже с показательным большевистским судом. Забыл я уже фамилию того заключенного, который был у Лиханского помощником, как и трех счетоводов. Один из них был вывезен в Соловки на месяц раньше меня, он был старостой камеры № 90, где я жил, и относился ко мне очень хорошо. Другой — Садовский, с десятилетним сроком, был после заведующим торговой бухгалтерией. Он офицер, одного со мной этапа, мой приятель.

Со всеми отношения были отличные. Но с Васютиной работать я не смог. Счетоводства она не знала, счетами-косточками не владела, хотя была усерднее меня, но зато и путала много. Счетоводство я знал отлично и великолепно, безошибочно и быстро считал на косточках. Никак мы с ней не могли вывести остатки по каждому счету, как в товаре, так и в остатке его. Голова ломилась от изнурения, хотя подавали чай. Собственно, мы с ней вели счетоводство Розмага (Розничного магазина-универсала), в Соловках устроенного. Не сходились денежные графы книги с показаниями кассы. Не сходились товарные остатки с наличностью магазина. Чья вина? Васютина была с Роликом на этой книге раньше меня, и меня, как оказалось, взяли выправить эту книгу. Тщательно ознакомившись с делом, я заявил, что эту книгу выправить нельзя по запутанности и детальности записей, ее нужно бросить, произвести ревизию склада и магазина, записать наличность остатков в новые книги начинательного баланса и дальше вести их по ордерной системе правильно и своевременно. Это было ударом по Ролику, который никогда счетоводом не был и должен был скоро освободиться. Он боялся ревизии и мой план провалился, а я, не желая отвечать за чужие ошибки, отказался от счетоводства в ЭКЧ и переведен был помощником делопроизводителя в Главную бухгалтерию СЛОН. Кстати, Сорокин, заведующий складом универсала, за недостачу товара на шесть рублей и попал под суд, но при моей помощи, по моему докладу, и был оправдан. Ролика уже не было. Делопроизводитель Рык, помощником которого я был, должен был освободиться, и я бы занял его место, как и предполагалось: работа в делопроизводстве мне понравилась. Но этого не случилось, ибо заведующий-грузин не представил меня к утверждению, вследствие отсутствия об этом с моей стороны просьбы.

Я не знал, что должен сам следить за окончанием двухнедельного срока испытания и, если желаю, просить своевременно об утверждении. Две недели прошли, ходатайства не было, и отдел труда снял меня с работы и я опять оказался сторожем. Об этом перемещении мне сообщили вечером в десять часов, когда я уже улегся спать в десятой роте. Отвечаю: «Я не просил перевода». На лице собеседника недоумение. Утром на поверке нарядчик официально меня оповестил о перемещении, добавив, что жить я буду по-прежнему в десятой роте, а подчинен буду командиру шестой сторожевой роты. Это для меня было ударом. Правда, работа сторожа вообще очень приятна — всегда на свежем воздухе, дела никакого, но наступала Соловецкая зима, а у меня теплой одежды не было. Уже — 29 сентября выпадал снег. Начинаются в это время морозы, ветры морские, грязь, сырость и проч.. Положение становилось критическим. Из Петрограда я ждал своего полушубка, теплых брюк, валенок и чулок, всё это и пришло, но полушубок был хорош для экваториальных холодов, а не для Соловецкой зимы. Пришедшая почтой одежда меня мало устраивала. Казенного полушубка сторожам не давали. Сторожевых будок почти не было, по крайней мере, там, где мне было поручено сторожить. Теплых дежурств мне не давали. Оружия, как духовное лицо, я не имел права носить.

Мне было поручено охранять кузнецы, доки, склад железных инструментов и переднюю часть двухэтажного здания женского барака (до 400 женщин). С задней стороны женского барака дежурил с ружьем полковник Беспалов. У нас была только одна задача — не допускать поломки досок окружавшего барака забора, но мы могли безнаказанно пропускать незамеченными бегство заключенных женщин ночью на свидания к своим любовникам и через забор, и под ворота. В Соловках процветала свободная любовь, и на своем сторожевом посту я нагляделся всяких видов — дежурил я у женбарака с 20 сентября по 20 ноября. То в три часа ночи возвращаются с какой-нибудь пирушки в лесу женщины, избитые, плачущие, растерзанные. То в это же время через часового, стоящего у главного входа в женский барак, комендант требует в комендатуру какую-нибудь Левину (помню и фамилию). То разыгрывались сцены ревности: слезы и истерики обманутой и избитой. То, быстро сбежав с высокого крыльца и стремглав промчавшись мимо часового, скрывается в ночной тьме ищущая утешения в горькой доле несчастная — ведь это же живые люди. Часовой должен и имеет право стрелять, но пока он выскочит из будки и возьмет на прицел, ее уже и след простыл. Часовой, из вольных, сторожит только главный выход, и мы ему не подчинены, а стоим на равных правах. Да часовому и стрелять-то не хочется: всё равно ведь к утру вернется. Ее, конечно, в барак без документа не пропустят, а документы она не станет показывать: лучше она сделает часовому глазки или заплачет и тот, махнув рукой, пропускает ее спать. Всё это знало и начальство.

Положение мужчин было хуже, особенно тех, которые жили в Кремле. Возвращающийся с работы и не предъявляющий документа у ворот, препровождается в комендатуру обязательно, а там дело иногда оканчивалось и карцером, да и вырваться из Кремля без пропуска было трудно. В октябре 1927 г. арестанты Соловецкого концлагеря гадали и соображали, до каких милостей доживут они в ноябре, по случаю 10-летия Октябрьского переворота. И мы с Беспаловым, махнув рукой на женский барак, и попивая чаек в кузнице, мечтали о том же. Как Питерский арестант, искушенный в политике, я не заблуждался, но Беспалов надеялся, и в 1928 г. получил осенью досрочную ссылку. Ключик охраняемой мною кузницы был уже у меня по доверию. Шла в Соловках обычная осенняя разгрузка. Новые этапы были невелики. Все сторожевые очереди перепутались и мы с Беспаловым постоянно дежурили от двенадцати часов ночи до восьми часов утра, когда наибольший холод и сильнее спать хочется. Очевидно нам больше, чем кому-нибудь другому, доверяли женскую часть.

Около 28 октября 1927 г. на дежурстве я видел сон, когда меня одолела тонкая дремота в пристройке к кузнице. Я видел явственно умершую мать на смертном одре. Она повернулась на правую сторону — я стоял у изголовья, но лица ее не видел. Около нее стояли братья и сестры. Матери подали икону. Она меня дважды благословила этой иконой, а при третьем благословении икона выпала у нее из рук и ее голова с телом приняла обычное положение умершей лицом вверх. Из этого явно пророческого сна я сделал вывод, что я, прожив два года в Соловках, на третий год умру там — ведь я был осужден на три года. Оказалось, что видение имело другой смысл: мать благословением указала мне, что на третьем году я буду изъят из Соловков. Свою маму я считаю святой женщиной и, плывя беглецом по реке Обь на пароходе, я просил именно ее горячих молитв об удаче побега. И дорогая мать осуществила любовь к родному сыну — мой побег удался. Пророчество матери сбылось, но в другом направлении, против моих толкований. Я ждал смерти на далеком севере, а Господь благословил жизнь на горячем юге. Слава Господу!

Прошло десятилетие Октябрьского переворота (1917-1927 гг.), рухнули все надежды: амнистия вышла куцая, с классовым подходом. Да будут творцы ее прокляты. Дежурства становились всё труднее. То же время от двенадцати часов ночи до восьми часов утра. Холод. Снег. Метель. Ветер. Всякая одежда оказывалась недостаточной. Надоело мне всё это. А тут еще случился арест на пять суток «отрицательной» роты, после чего дежурства в другом месте оказались еще труднее: никакой кузницы.

Десятого декабря 1927 года я явился к главному бухгалтеру ЭКЧ Павлу Яковлевичу Шулегину — он благоволил к духовным лицам. Теперь он отбыл три года Сибирской ссылки (1933 г.) и где он сейчас, не знаю. Было свободно место делопроизводителя-счетовода в лесничестве. Управление им помещалось в Варваринской часовне — в трех верстах от Кремля. Это было наиболее завидное учреждение в Соловках. Заведующим был Василий Антониевич Кириллин, ученый лесовод-десятилетник. В мое время в лесничестве работали князь Чегодаев И. Н., Шелепов В. И., Гудим-Левкович, Ганьковский, Ризабейли Н. Н., Бурмин, С. П. Минеев, прот. Гриневич. В числе других участковыми лесниками были: архиеп. Иларион (Троицкий), умерший после двойного Соловецкого срока (3 + 3 гг.) в Петрограде от тифа, отравлен — досконально известно; еп. Антоний Панкеев — три года Сибири; еп. Василий (Зеленцов); прот. Трифильев (дважды в Соловках и три года Туркестана); Иуда Гловацкий-Романенко тип крайне отрицательный. Большую дружбу с нами вел и еп. Алексий (Палицын) — из рыбного и зверопромышленного комитета.

В лесничестве, по приказу Шулегина, нужно было провести американскую систему счетоводства, и я за это дело взялся. До меня счетоводство в лесничестве вел Лысцов самым упрощенным способом, но не по двойной бухгалтерии. Шулегин назначил меня, о чём дано было знать отделу труда, который и выдал мне рабочее сведение. Кириллин меня не принял, ибо представил своего кандидата из финансовой части и мне выдан был письменный отказ. Дело приняло резкий оборот. После бурного объяснения с Кириллиным — очень авторитетным человеком, Шулегин настоял на своем. По предварительному соглашению с главным бухгалтером из финансовой части прислали отказ в отпуске работника (азербайджанец-кавказец) для лесничества и я в нём утвердился на тринадцать месяцев. Дело я выполнил блестяще: «американку» завел по последней форме. Шулегин был доволен. Кириллин начал мстить. Не хотел давать усиленного денежного пайка — приказали из хозяйственной части включить меня в список на усиленный денежный паек. Об этом постарался Шулегин, заведовавший там этой частью. С квартирой дело обстояло хуже.

Надо сказать, что служба в лесничестве была привилегированной: любые часы работы для живущих в часовне, две плиты для варки пищи, готовые дрова, отопление, освещение, комната на троих-четверых, никаких поверок, свобода хождения из Кремля и в церковь в любое время, никакого «вольного надзора», но налет его бывал, например, при общих обысках по всему лагерю. Работы в общем мало: без контроля. Лишь иногда работа была безумно спешной. В двадцать четыре часа вдруг требуют из ЭКЧ доклад с цифрами, которые нужно добыть из сырого материала. Заведующий пишет, я даю цифры и переписываю. Несем доклад в Кремль — оказывается, он уже не нужен и работа брошена.

Из тринадцатой роты карантина я был назначен в десятую роту, а оттуда в сторожевую шестую, оттуда опять в десятую, теперь она называлась первой, оттуда в пятую роту, а затем в четвертую. Кириллин не давал мне разрешения перебраться в лесничество на жительство. Всю зиму 1927-28 гг., весну и до 15 июня я ежедневно ходил на занятия в лесничество из Кремля, на что уходило не менее двух с половиной — трех часов. Тяжело было мне старику, но не хотелось уступать.

Помню три дня (16-18 декабря 1927 г.) страшная метель занесла знаменитую дорогу на Реболду мимо часовни, около которой летом в былые времена проходили десятки тысяч паломников. Вышли мы с Ризабейли из Кремля, дошли до леса — сугробы и на поле, и в лесу выше человеческого роста, особенно там, где залив Глубокая губа подходит близко к дороге. Трудно были вынести это мучение. Приходилось ложиться параллельно сугробу и перекатываться через него. В лесу не было холодно, но было снежно и сыро — обойти сугробы нельзя. Падал от изнеможения. Проваливался в сугроб. Я имел право не являться на работу в эти дни, но опасался карцера: доказывай потом, что в лесу сугробы — никто проверять не пойдет. С установлением санного пути через эти сугробы, хождение на работу по морозцу было даже приятно. Лишь летом я попал на жительство в домик при часовне. Отношения наладились. Служба пошла хорошо. Заведующий успокоился, но не надолго.

Однажды Шулегин говорит мне на докладе: «Ну что, доволен?» Я отвечаю: «Вполне доволен». «Да, — продолжает он, место стариковское». «Благодарю, Павел Яковлевич». Снова начались ссоры между заведующим с одной стороны, и Ганьковским и Шелеповым — с другой. Я принял сторону Кириллина. Борьба кончилась в нашу пользу. Милнева послали лесником-инструктором в Анзер, а его предшественника взяли в часовню. Ганьковского сослали на Кондостров, это место вроде Соловецкой ссылки нежелательного элемента. Шепелев был удален на командировку «Сосновая» — в лес: работы почти там нет, но скука ужасная. У него завелась Лиза — ей он отдал свою шубу, деньги, пайки за «особые» услуги, о которых сначала Кириллин не знал, ибо сам же просил меня укрепить ее при лесничестве постоянной прачкой, чего мне однако достичь не удалось. Дело стало гласно и мы прачку убрали. Шелепов безумствовал — послал ей чернику на торфоразработки за восемь верст от «Сосновой» — туда ссылались все проститутки. А какие милые письма писала Шелепову жена — она же ему и шубу прислала. А Вася подарил эту шубу Лизе. За это правильно рассердился Кириллин. Он по доброте Лизу освободил и вернул Шелепова в часовню.

И снова загорелась борьба, против меня пошел прот. Гриневич. Мне все эти ссоры уже надоели. И я заявил новому бухгалтеру ЭКЧ, что в лесничестве больше работать не стану. По распоряжению Кириллина мне пришлось работать в октябре 1927 г-январе 1928 г. в домике, у темного окна, при плохой лампе — это и было основной причиной моего отказа от работы. Зрение мое стало портиться, о чём я и заявил А. Васильеву, новому главному бухгалтеру — Шулепина уже не было. В середине января 1928 г. из двух должностей, мне предложенных, счетоводство в Соловецкой фотографии и в хозчасти шестого отделения (о. Анзер) — пришлось избрать шестое отделение. Не хотел я никуда ехать, но Васильев упросил. В Анзере скверно тем, что никаких лагерных новостей не узнаешь, в Кремль не пустят, почта приходит поздно и при том часто пропадает, хотя там от главного Управления далеко и порядки мягче. 12 февраля 1929 г. меня с вещами переправили на Реболду, а 18 января я начал уже счетоводную работу в хозчасти шестого отделения.

В Реболде мне пришлось пробыть шесть дней у заведующего дендрологическим питомником (громкое название!) В. Н. Дехтярева, очень образованного человека, бывавшего даже и в Америке. Он десятилетник. С 18 января 1929 г. замерз лед в проливе между Большим Соловецким островом и о. Анзер, и стала возможна переправа пешком[VI]. Почему же пришлось прожить в Реболде шесть дней. Нужно помнить, что за два года пребывания в Соловках теплая одежда моя совсем износилась. Я должен был переправляться из Реболды по сей стороне пролива в Кеньгу на той стороне пролива на следующее утро по прибытии на Реболду. Так мне и объявила вольная местная охрана. Переправляют на лодке особые «поморы» из арестантов. Весной, осенью и зимой работа их и опасна, и тяжела — им и «особые» пайки.

Назавтра я уже вышел с вещами на мол. Оказалось, что по особому распоряжению ночью из Кремля прибыла ревизионная комиссия человек пять-шесть во главе с инженером Кутовым (10 лет каторги). С ними масса больничного для Анзера груза — одеяла, белье, лекарства и пр.. Снарядили две лодки. И комиссия тронулась в одиннадцать часов утра на тот берег. Меня не взяли. Да я и не настаивал. Ходко пошли лодки. Весело гребли «поморы» — это все люди с особо лошадиной категорией. День был серый, мрачный. Тучи нависли. Солнца не было. Вдруг поднялась буря. Пролив длинный. К счастью, ветер был с запада на восток, и морской лед по проливу погнало от Реболды вправо. Я ушел домой к Дехтяреву, забрав и вещи.

Обычно переправа совершается часа полтора-два. Но тут получилось несчастье. Лодки стало затирать в «сам» — глыбы морского льда. Стало чрезвычайно холодно, ведь январь. Обычных «грелок» — ламп не взяли, как не взяли опознавательного шеста с флагом: не ожидали беды. Лодки затерло — ими уже нельзя было управлять. С быстро наступившей темнотой потерялось у правивших определение местности. Трудно представить себе скверную с тучами темноту. Люди мерзли. Лодки стали в «сам», но лед, конечно, двигался. С четырех часов дня до восьми часов утра ничего не было видно. Гребцы не знали, где они находятся. Пищи, конечно, не взяли. Лодку с грузом бросили и она потом не была найдена — груз пропал, потонул. Старшему по охране досталось за то, что он не поставил на оставленной лодке шеста с флагом, по которому можно было ее издали найти. Старшего отдали под суд. Результата этого суда не знаю. Натерпелись, намучились путники в лодке за ночь. Страдания же были ужасны: без пищи, без воды, без тепла. На ветре и морозе. На Кеньге, ожидая комиссию, разложили костры и жгли их целую ночь. Звонили в колокол. Но густой туман и ветер разбивали все надежды.

Около десяти часов утра 14-го января сижу у Дехтярева, пью чай и благословляю Бога, избавившего меня от смерти по молитвам моей родной матери. По утру является к нам «помор» и рассказывает о беде. Он понимал, что нужно было или замерзнуть, или рискнуть идти по «саму», ощупывая твердость льда палкой. Ему удалось добраться до берега. Мы его, конечно, обогрели и накормили. Через два-три часа постепенно, под руководством поморов, явились на Реболду все путники. Послана была телефонограмма в Кремль. Выслали чистого спирта для согревания, но в очень малом количестве. Конечно, посему приличному случаю спирту в расход было выписано втрое больше, но по дороге он испарился: там это бывает. Дело обошлось, к счастью, без человеческих жертв, но груз пропал.

Когда начальник ЭПО (раньше ЭКЧ) Федор Константинович Доримедонтов разговаривал по телефону с начальником охраны на Реболде, он поставил вопрос: спасли ли груз? Ему ответили, что прежде всего надобно спасать людей и на это ушла вся энергия. Доримедонтов возразил: наплевать на людей, надо было спасать груз, прежде всего: он стоит больших денег 2000 р. Вы за это ответите. Это заявление Доримедонтова — подлинный факт, мною проверенный, а не выдумка моей мести. В этом заявлении Доримедонтова сказалась вся Соловецкая атмосфера, весь тамошний удушающий быт. Доримедонтов (десятилетник) — корабельный инженер, высший специалист корабельного дела. Заведующий лесничеством Кириллин отзывался о нем очень сочувственно. Он у нас в Варваринской часовне очень часто бывал по должности, и я, как делопроизводитель, хорошо был с ним знаком, и он меня хорошо знал, как составителя всех докладов по лесному делу в ЭПО. Однажды летом 1928 г. я сопровождал его с женой, приехавшей к нему на побывку, в Филимоново к преосвященному Илариону (Троицкому) — леснику, где мы пили чай у гостеприимного Владыки; после пришел и Кириллин для деловой беседы. Теперь этот Доримедонтов освобожден (1929 г.) и оставлен в Кеми для работы в ЭПО на 500 руб. в месяц.

В своей плохой одежде я не перенес бы мороза, сырости и ветра, если бы поехал с Кутовым. И он меня не пригласил, а я не настаивал. В Соловках рассуждают: за работой не гонись, отдыхай, где можешь, ведь срок каторги идет без остановки. Не торопился и я в хозчасть шестого отделения, а жил у Дехтярева, да меня и не торопили. Лишь 13-го вместе с вновь назначенным доктором Голгофской в Анзере больницы, азербайджанцем Тирбейли, нас переправили через залив пешком. В Кеми дали доктору лошадь, а он взял меня с собой. Я водворился счетоводом в хозчасти шестого отделения.

Уже начался в Соловках голодный период. С марта 1929 г. канцеляристам давали только 3/4 фунта хлеба и мое внедрение в хозчасть было для меня кладом — был сыт. И квартира была суха, тепла, просторна и народ хороший — свои сотрудники о. Михаил Богданов, о. Михаил Ильинский, И. П. Зотов — офицер, И. М. Михайлов — учитель. Зотова расстреливали, но он, следя за счетом — раз, два, три — быстро упал, и пуля прошла мимо. Его бросили в могилу с другими, но он выбрался и скрылся.

Начальником хозчасти после Титова, попавшего с этой должности на Секирку, был назначен Лимант-Иванов (офицер — богатырь по здоровью, десятилетник, кажется, скончавшийся на Голгофе от тифа). Я его не видел, как не видал и начальника шестого отделения Вейсмана, он тоже захворал от тифа, но Тирбейли его вылечил. Начальником хозчасти был сначала временно чекист Николай Михайлович Соколов, делопроизводитель административной части шестого отделения, а потом Александр Михайлович Соловьев, переведенный сюда из помощника начальника хозчасти первого отделения. Это было время, когда снимали всех белых офицеров в Соловках с канцелярских должностей и направляли их на черные общие работы — Соловьев и укрылся в шестом отделении.

Дел было масса. Все счетоводы, боясь судьбы Титова и его сотрудников, старались уйти из хозяйственной части, чего я не знал, когда меня назначали. Однако Васильевым, главным бухгалтером, Соловьев, Матвеев и я были посланы именно навести порядок, мне об этом было указано, но я не придал значение. Соловьев не специалист, а офицер, в счетоводстве пошел по неверному пути и я, крайне переобремененный работой, не мог выполнить его плана, в общем нелепого. Произошло столкновение и 22 марта меня сняли с работы. Я очутился на Кирилловой зоне (северный конец Анзера) среди «шпаны», на «мертвом» пайке, да еще натурой, за которой приходилось ходить за две—три версты, да еще при наступавшем голоде.

Целыми днями я лежал на нарах, постепенно худея и слабея от истощения. Готовить почти нельзя было. «Шпаны» помещалось до 50 человек. Кроме нее был я и аферист Варман, советский уже практик. Прибыв в Соловки этот Варман объявил себя врачом-хирургом и его взяли в санитарную часть, дали очень хороший паек и комнату, но, конечно, его скоро разоблачили и он еле отвертелся от «Секирки», а, впрочем, не помню — быть может, он там и был. Продукты пока у меня были, и он очень подбирался к ним. Произошла ссора и знакомство кончилось, хотя на нарах лежали рядом. «Шпана» пробовала обокрасть меня. Одного поймал — избил. И все-таки украли чудные теплые носки, присланные мне из Петрограда, а в двенадцатой роте украли на полтора рубля марок. Лишь поздней Соловецкой весной изредка я гулял на «берегу пустынных волн». Коротали мы дни вместе с Дмитрием Григорьевичем Янчевским, работавшим в культурно-просветительском отделе (громкое название) лектором. Это бывший сотрудник «Нового времени», десятилетник. Чудный человек. Очень образованный. Языковед. Он жил на Голгофе. Уволив меня, Соловьев полагал, что песенка моя была спета, но за меня уже хлопотали. И мне был обещан обратный перевод в первое отделение.

Из Кирилловой зоны всех нас убрали, кого куда, а меня 30 мая 1929 г. поместили в часовню под Голгофой, почти внизу у дороги около кладбища. Тут уже совсем меня одолели вши и грязь. Голгофская баня никуда не годилась, а в Анзер ходить было далеко, да и не пустили бы, хотя там баня сравнительно сносная. Здесь же надо было давать взятки, дабы позволили хорошо помыться. Очень было тяжело. Без бани я не мог быть и страдал ужасно. Переброска заключенных в Соловках самое обычное дело. Меня поместили с самой отчаянной «шпаной». Проигрывали вперед скудную пищу и хлеб за целый месяц. И вот выигравший ежедневно забирал у проигравшего порцию хлеба и щи. Но когда тот уже был при смерти от голода, выигравший подкармливал свою жертву, иначе с ее смертью прекратился бы паек и пропал бы весь выигрыш. Постоянные кражи и ничего не найдешь[VII]. Тут вдруг всё перевернулось. Меня неожиданно вызывают к Мищенко (или Нищенко), бывший чекист, десятилетник, но теперь вольный следователь шестого отделения, и помещают в первой роте впредь до допроса. В чем дело?

Перехожу к трагическим подробностям Соловецкой каторги, которые составляют ее ужас. Самая опасная вещь в Соловках — это заболевание. Доктора — подневольные арестанты, нужных и ценных лекарств почти нет. Вши, клопы, при всей на вид героической, а по существу смехотворной борьбы с ними, заедают заключенных. При скученности, при отсутствии хороших бань для «шпаны» (их в Соловецком лагере до 90%), при краткости времени для мытья, при ужасающем просторе для заразных болезней: сифилиса, тифа и т. д.. При неуловимости и бесконтрольности половых сношений сифилис распространяется быстро. Но тиф — это настоящий бич Соловков при наличии привходящих подробностей.

Сначала о тифе. В мое время (1927—1929 гг.) тиф свирепствовал дважды. Он ежегоден, пожалуй. Слышал я, что на Кондострове — ссылка в ссылке, как «секирка» — тюрьма в каторге, в одну зиму из семисот человек после тифа осталось в живых не более 200 человек. На Кондостров пароходы делали в лето три рейса, а зимой, весной и осенью он изолирован. Работая в хозчасти шестого отделения (Анзер), я знал отрицательные данные о количестве жертв больничных беспорядков и преступлений на Голгофе. Мы ведали учетом и распределением пайков и продуктов по всему шестому отделению, поэтому нам утром ежедневно к десяти часам давали с Голгофы сведения о числе умерших. По официальным данным из тысячи человек шестого отделения с октября по май погибло в зиму 1928-29 гг. от тифа до 500 человек.

Развился целый промысел, из которого создалось дикое, громкое и жуткое дело. Меня убрали из Соловков и я точно не знаю, чем оно окончилось. Вероятно, главных виновников — Борисова, коменданта, и Шмидта, командира второй роты Голгофы, — расстреляли, потому что дело раскрылось. Этим негодяям-извергам (оба десятилетники) мало было наживы после умерших от тифа посредством кражи и распродажи их имущества и денежных квитанций. Они умышленно, посредством тайных ядовитых уколов отправляли на тот свет тифозных и именно тех, от которых можно было поживиться. У тифозных брали квитанции, больные давали доверенность Борисову и Шмидту на покупку в кооперативе продуктов, так этот порядок был установлен приказом начальника шестого отделения. Мало того, что обвешивали, мало того, что крали из пакетов, так еще часто совсем не возвращали квитанций, получая по подложным доверенностям, которые сами же и заверяли. В Соловках на присланные с воли деньги выдаются счетной частью денежные квитанции. После смерти заключенных деньги их родным не возвращаются даже по требованию их, а остаются в пользу большевиков. И наличных денег у заключенных почти не бывает.

В Соловках на десять лет был заключен Петр (Зверев), архиеп. Воронежский и Задонский. Я с ним знаком был еще по Москве, где я был архимандритом, синодальным ризничим, а он — иеромонахом-настоятелем Московского епархиального дома (1904-1905 гг.). В Соловках он мне помогал очень. Когда освободили из Соловков Прокопия (Титова), архиеп. Херсонского и Одесского, на его место счетоводом в каптерку первого отделения (Кремль) и главой Соловецкого православного духовенства Соловецким епископатом был избран, после отказа архиеп. Илариона, преосвященный Петр. В дни его жительства в каптерке и счетоводства в ней, я часто там ужинал и даже обедал, ибо мне не нужно было ходить на вечерние занятия в лесничество, и вечер у меня был свободен. А от поверки посредством фиктивной записи можно было освободиться. Так мы под председательством преосвященного Илариона, бывшего ректора Московской духовной академии, справляли праздник Покрова Пресвятой Богородицы — академический праздник. Это было в 1927 и 1928 гг.. Речи, яства, чай — уютно, назидательно и сытно.

Преосвященный Петр, поступив в каптерку, повел дело широко: приемы заключенных, беседы, ужины. Конечно, всё это было в очень малых размерах: прежде всего, помещение было небольшое, а охотников чай пить было много. Счетоводом он был плохим, да некогда было и работать. Хотели мы взаимно помогать друг другу, но другие сотрудники (еп. Григорий (Козлов) и прот. Поспелов) воспротивились.

Диакон Лелюхин (десятилетний, земляк) донес о собраниях и разговорах, хотя в них ничего с большевистской точки зрения худого не было. Владыку Петра перевели в пятую роту, туда же в одну камеру посадили и еп. Григория — его врага. Лелюхин выкинул на панель вещи владыки Петра — это был неслыханный в Соловках скандал. Вся верующая масса заволновалась. Владыки стали на сторону архиеп. Петра, и еп. Григорий остался в одиночестве. Прот. Поспелов приходил земным поклоном просить прощения у владыки Петра. Прощения не было дано. Владыка Петр был отправлен в шестое отделение на командировку «Троицкая» — она была штрафной. Он вызвал меня из лесничества, и мы с прот. Гриневичем провожали его почти до Филимонова, где жил лесник-архиеп. Иларион. Вернулись мы с Гриневичем в крайне подавленном настроении.

Надо сказать, что прот. Гриневич был заведующим каптерки, и еп. Григорий особым доносом его оттуда выбросил. Преосвященный Петр по этому поводу давно еще мне жаловался на еп. Григория, на его неуживчивый характер. По моему докладу Кириллин из каптерки взял прот. Гриневича в лесничество как специалиста по лесокультурным новонасаждениям. Тяжелое это воспоминание. Человеческие слабости действующих лиц проявились во всей силе. Горько было.

Очутившись в шестом отделении, я скоро узнал о болезни Владыки, он подарил мне две денежных квитанции, должно быть, рублей на пятнадцать. За ним ухаживала послушница Ш. К.. Архиеп. Петру был воспрещен выход из командировки. Ш. К. получала за него посылки, по денежным квитанциям получала продукты из кооператива, равно как и пайки из каптерки шестого отделения, готовила ему кушанье, мыла белье и т. д.. «Деловод» административной части Соколов всё это разрешал. Приходилось с ним делиться и протестовать было нельзя. Мы знали, что он крадет посылки у Владыки, но помешать не могли.

С моим приездом в шестое отделение Ш. К.[VIII] подружилась со мной. Да и нужно было ею руководить, ибо ей был запрещен доступ на «Троицкую» — всё шло через Соколова. На «Троицкую» архиеп. Петра привезли около 4-5 октября 1928 г., а больного на Голгофу в больницу отправили около 5-7 января 1929 г.. Ш. К. едва успела проводить его, укрыть ему ноги и даже меня не вызвала, хотя я и был в хозяйственной части в двух шагах. Конвой спешил: было холодно, январь! Так я и не увидел его до самой кончины.

Доктор посвятил уходу за ним все силы, знания и лекарства, держал меня в курсе болезни, обязательно заходя в хозяйственную часть. В Анзер доктор приезжал к тифозному начальнику шестого отделения Вейсману, который лечился дома. Велика была радость наша, когда доктор сказал Ш. К., что кризис миновал, а она тот час прибежала ко мне. Тоже и мне доктор сказал. Владыка стал выздоравливать, и доктор ослабил уход. Вдруг 7 февраля 1929 г. телефоном Богданов узнает, что Владыка скончался — его нашли мертвым. Мы не поверили и проверили. Около него был наш доверенный человек, всю переписку мы быстро изъяли, квитанции взяли и вещи разошлись по верным рукам. Правду сказать, мы их потом все и не собрали, а часть пропала. Те, кто его убили отравой, ошиблись: воспользоваться ничем не пришлось. А что он был убит — несомненно. Только каким способом — осталось тайной. Своих доверенных винить не можем. Все квитанции были на учете, равно как и все вещи. Вот тут-то и загорелась борьба.

Уже о преступлениях Шмидта-Борисова говорили. Видимо Мищенко и Соколов многое знали. Вышел приказ: немедленно описывать вещи умерших и сдавать их имущество и квитанции в хозяйственную часть. Вдруг 18 февраля начальник охраны прибегает к Ш. К. и требует выдать квитанцию на 15 рублей (номер был известен), принадлежащую покойному архиепископу Петру Звереву. Она указала на меня. Он пришел в хозяйственную часть и обратился ко мне. Я шел наверх из канцелярии и наверху ему отдал квитанцию на 15 рублей под расписку, что квитанция возвращена и доверенности по ней не сделано. На меня донес Богданов, ухаживавший за Ш. К.. От него мы не скрывали и чуть не ошиблись. Зюзин — делопроизводитель следственного стола, бывший командир первой роты, учинил мне допрос, из которого ничего не вышло, потому что Ш. К., допрошенная раньше, сообщила мне подробности своего допроса. У меня была вязаная камилавка Владыки, его туфли, сапоги, пояс, подрясник, пара белья и пр.. Обыска у нас сделано не было. Мы были с архиеп. Петром одинакового роста.

В апреле Мищенко снова вызвал меня с вещами из Кирилловой зоны к себе в Анзер. Я понял причину. Только что я явился в Анзер, как Ш. К. предупредила, что ищут якобы золотой крест и драгоценную панагию покойного Владыки. Их у него и быть не могло, ибо по тюрьмам бывают самые тщательные обыски, причем отбирает всё ценное из опасения возможных краж. Панагия перламутровая у Владыки была, но ей красная цена 3-5 рублей, а не семьсот рублей, как по слухам ценил Мищенко. Через два дня Зюзин меня обыскал, ничего не нашел: и камилавку, и туфли, и сапоги я сдал в надежные руки давно, а пояс и подрясник мне были подарены архиеп. Петром еще давно — в лесничестве. И разговор мой с Зюзиным вышел резкий и бурный. Своим спокойствием я его разозлил до крайности, ибо обыск не дал ему доказательств. А я заявил, что ему нужно вести розыски в другом направлении и если он с Мищенко этого не сделает, этого добьются иным путем. Я потребовал обыска моих вещей, хранившихся в каптерке. Зюзин обыск отложил. На замедление я жаловался Мищенко, начальнику шестого отделения Сотникову — и всё напрасно. Меня не обыскивали, а считали под следствием. Наконец, запрятали меня из часовни на «Капорскую» — штрафная командировка без права выхода даже на Голгофу за книгами. Попробовали было раз меня заставить выполнять тяжелые работы — я отказался. Посадили в карцер, но через полчаса выпустили.

Из «Капорской» в ночь с 5 на 6 июля меня взяли без конвоя в первое отделение (Кремль), где поместили в двенадцатую роту, откуда и вывезли в ссылку. При отправлении в первое отделение в Анзер снова обыскали все мои вещи, но, конечно, ничего худого не нашли. Это был обыск, обычный для всех увозимых из Анзера и производился слегка моим сотрудником из хозяйственной части, Петрашкевичем (коммунист, как говорили).

Теперь о лесозаготовках, о наказаниях провинившейся там «шпаны», о «Секирке». В мое время (1927-1929 гг.) лесозаготовки производились во втором и четвертом отделениях Соловков под управлением Селецкого, при фиктивном контроле помощника лесничего Николая Николаевича Бурмина, человека очень покладистого. Районным лесником там был Гловацкий-Романенко, прохвост из прохвостов, бывший коммунист, иногда живший в девятой роте, что его и выдавало.

На Большом Соловецком острове работы в лесу производились суровыми, прямо бесчеловечными приемами. Правда, пища «лесорубам» была хорошая и сытная, но не хватало уже сил съесть ее после невыносимого, тяжелого десятичасового труда. Люди валились с ног. Уроки (задания) были большие, почти невыполнимые. Десятники обращения скверного. Лесорубы умышленно рубили себе руки и ноги. Болеть не разрешалось. Невыход на работу наказывался карцером. Людей ставили на пень на одной ноге, падающего били прикладами и палками. И у Селецкого хватало еще смелости и нахальства весной по окончании лесорубочистки приводить толпы лесорубов военным строем в Кремль, со знаменами, говорить им речи, показывать им театр, и тем же маршем в ту же ночь вести их обратно в опостылевшие бараки второго и четвертого отделений.

На работу поднимали в четыре часа утра, а ложились спать около одиннадцати часов вечера. Ставили на комаров, на мороз, раздевая догола. Били палками по животу — точно проверенный факт. На одной командировке (вследствие массового невыполнения урока) четыреста человек зимой в одном белье вывели на мороз и велели лечь на снег. Многие замерзли. Многие отморозили себе руки, ноги. Одного из них (Якубовского — шестое отделение) я сам видел в часовне — он мне всё рассказал, называя фамилии зверей-начальников. Фамилии мной забыты, но факт верен, потому что дело дошло до Москвы, было разобрано и двух виновных в зверстве расстреляли. Причина расстрела, конечно, в том, что виновные без нужды искалечили даровую рабочую силу.

Соловки — место уничтожения неугодных большевикам элементов России. Уничтожить их, по плану большевиков, нужно лишь после использования всех физических сил каторжанина. В часовне шестого отделения, например, почти не кормят, даже «мертвый» паек не выдается полностью, ибо инвалиды неспособны к работе. Я отбывал в Соловках каторжные работы при начальнике управления лагерем Эйхмансе. Это был еще хороший человек. Его предшественником и преемником был Ногтев — сущий зверь. При нём меня «разгрузили», к счастью. Верный мне человек после моего отбытия из Соловков писал мне в ссылку: «О прошлом и помину нет». Я отлично понял весь жуткий смысл этих слов. Ему, бедному, еще оставалось сидеть в Соловках три года. Значит и духовенству в Соловках при Ногтеве опять стало так же тяжело, как было до Эйхманса, когда одному епископу, например, пришлось однажды работать тридцать два часа без перерыва, что было нередким наказанием. Об этом Святитель сам мне лично говорил.

Секирная гора находится от Кремля в восьми верстах. На Секирке отбывают наказание арестанты, совершившие в Соловках преступления, преимущественно уголовные, часто мнимое — по крайней мере, эта оговорка справедлива относительно интеллигенции. На Секирку не посылают по административному приказу, а только после следствия по закрытому суду. Взятками можно облегчить горечь Секирки. Взятки берет командир Секирки. В первое время посаженных в Секирскую тюрьму на работы не посылают. Кормят совсем худо — гнилью и в малом количестве.

На Секирке два отделения: верхнее и нижнее. Днем вверху сидят на жердочках, вплотную друг к другу. Ни повернуться, ни размять отекающие ноги. Обреченные должны быстро умыться, пообедать, оправиться и опять на жердочку. Жердь толщиной в четверть аршина в диаметре. Сидит виновный (?) почти на весу и от тяжести тела артерии и вены зажимаются, перехватываются и циркуляция крови очень замедляется. Ни шуток, ни смеха, ни разговору, ни курения. После вечерней поверки их укладывают спать на голом каменном полу, без одеяла, без покрышки; плотно, на один бок до самого утра. В особо сильные холода позволяют покрываться. А когда в Соловках бывает тепло?

Некоторым приходилось эту пытку выносить по четыре зимних месяца. «Жердочка» зимой прямо не переносима, ибо крыша их с дырами, а окна разбиты. Три четверти арестантов оттуда выходят вечными калеками. Им уже не возвратить себе здоровья. После, исправившихся (?) с верхнего этажа переводят в нижний и тогда доверяют работу на свежем воздухе, но самую тяжелую и самую грязную при грубейшем обращении. Титов, помощник начальника шестого отделения по хозяйственной части, попал в летнюю Секирку на один месяц. Он мне и передавал подробности. От нее духовенство тоже не было застраховано, но в мое время духовенство на «жердочку» не садили. Об этом я не слышал.

В мое время было два случая, когда духовных лиц (двух священников) держали на Секирке. Одного держали за то, что сдал одним кожаным прибором больше, чем было показано в отчете, а другого посадили за обнаруженную у него переписку, отправлявшуюся бесцензурным порядком. Сколько каждый из них сидел на Секирке, не помню, наверно, не больше трех месяцев.

В мое время в Соловках жили шестьдесят вольных соловецких монахов из братии уничтоженного Соловецкого ставропигиального монастыря. Остались главным образом, старики, у которых в миру не было уже родных, к которым они могли бы поехать на жительство. УСЛОН отвел им кладбищенскую церковь св. Онуфрия Великого для богослужения. Туда ходили молиться заключенные — духовные и миряне. Теперь закрыта и эта последняя церковь в Соловках, что вытекает из полученного мною письма оттуда. Полагаю, что монахи теперь содержатся на средства заключенных епископов, но не представляю, откуда и каким порядком они могут доставать продукты. В мое время работали еще кооперативы, отпуская каждому (до 1929 г.) сколько бы он ни захотел — лишь бы были деньги.

В 1929 г., с марта, соловецкие узники посажены были на пайки, величина которых определяется тяжестью выполняемой заключенным работы. Некоторые из вольных монахов приняты были на работу в УСЛОН плотниками, столярами, слесарями и т. д. Подлость Управления СЛОН заключалась в том, что им давали ничтожную плату не по тарифной сетке. Отговаривались тем, что монахи не принимаются в союз и, следовательно, тарифная сетка к ним не приложима.

В кладбищенской церкви богослужение совершалось по Уставу ежедневно. В мое время пел хор заключенных и иногда в праздники настолько хорошо, что многие рыдали, я сам плакал навзрыд. Монашеское пение соловецкого напева очень грубое, особенно в исполнении иеромонаха Мартина, которому «подмартынивать» (любимое выражение владыки Илариона, обычно певшего с монахами на правом клиросе) было очень тяжело в виду своеобразия соловецкого напева. В 1927 г. регентом был преосвященный Амвросий Полянский, а за его ссылкой в Сибирь на три года, его заместил Дехтярев, работник отдела труда, а потом наш лесник. Он управлял хором в Пасху 1928 г., когда мы служили в Знаменской церкви Кремля, только в этот день, имея во главе епископа Гомельского Тихона. Обычно в этой церкви помещалась одиннадцатая «отрицательная рота», впоследствии превращенная в карцер.

В Соловках законы и порядки меняются чуть ли не ежемесячно. За два года в Соловках я служил 13-14 сентября 1927 г., 1 октября 1927 г., 26 декабря 1927 г., Крестопоклонную неделю 1928 г., Страсти Господни 1928 г., св. Пасху тогда же, 2-3 воскресения. Мало? В Соловках одних священников во втором отделении до 112 человек было в одно время. Литургию служили в праздники обычно 3-7 епископов. В Анзере (шестое отделение) я уже не служил — там все церкви закрыты. В 1927 г. все заключенные, не «шпана», свободно ходили в церковь, правда, по особым спискам, но они не контролировались. Требовалось при выходе из Кремля только «рабочее сведение», своего рода паспорт. Потом списки стали урезываться.

Потом в списках можно было писать только духовных лиц, а мирян вычеркивали и хор почти распался. Потом в церковь (Великий Пост 1928 г.) стали водить только парами, под конвоем с особым счетом, как институток. В Пасху 1928 г. из Кремля желающих помолиться выпустили после большого скандала, устроенного перед старостатом. Потом духовенству запретили служить и разрешили только молиться. Потом стало еще хуже, но я уже жил в Анзере.

В январе 1929 г. пробовали в Кремле ввести стрижку духовенства и потребовали от него хождения в гражданской одежде. В Анзере трех духовных и меня, конечно, остригли, а воспротивившегося стрижке иеромонаха Пафнутия остригли насильно, предварительно связав ремнями и избив.

Вольные монахи — особенно иеромонах Серафим, ризничий, большевизировавшийся, — очень грубо обращались с архиереями, а про нас и говорить нечего. Иногда у владыки Прокопия дело доходило до столкновений с наместником обители, (забыл я его имя). Настоятель же обители, живший где-то в Архангельской губернии, был убит, вероятно, по приказу большевиков.

Соловецкий епископат держал себя очень гордо с заключенным духовенством, на что мне весьма часто жаловались, как лицу авторитетному и нареченному в епископа, близко с епископатом знакомому. Я подтверждаю правдивость этих сетований. И в Соловках святители, как и здесь за границей, хотели знать себя владыками. Со мной были вежливы, но для обсуждения общецерковных дел я не был приглашаем. Голос соловецких узников-епископов в мое время был далеко слышен за пределами Соловков. Лишь по внушению Соловецких епископов декларация митр. Сергия от 29-VII-1927 г. была сравнительно мягко принята православным церковным обществом. Да и соловецкими святителями митр. Сергию были поставлены четыре пункта, ограничивавших его уступчивость большевикам. Знаю, что Соловецкий первенствовавший владыка Петр оказывал мало сочувствия затее митр. Сергия (Страгородского). Обстоятельства показали правильность взглядов свт. Петра на декларацию митр. Сергия. Ее особенно защищал свт. Иларион (Троицкий), ныне покойный.

Сила и метод стеснений соловецких властей по отношению к православной церкви в Соловках, как и вообще в России, видны будут из моего рассказа о погребении архиеп. Петра (Зверева). О его смерти мы узнали около десяти-одиннадцати часов утра 7 февраля 1929 г.. К Сотникову, начальнику шестого отделения, отправился священник Богданов, хорошо с ним знакомый, просить разрешения устроить торжественные похороны почившему, с поставлением на его могиле креста. Из Кремля прислали мантию, омофор, крест и пр.. В строительном подотделе мы заказали гроб и надмогильный крест. Погребение было назначено на воскресенье — 10 февраля 1929 г.. Разрешение на похороны получили: я и два иерея — Ильинский и Богданов, миряне — Зотов и Ш. К.. Не разрешено было громкое отпевание и в облачении. Не разрешалось быть и желающим помолиться. Пения не было дозволено. Мы принуждены были удовлетвориться малыми возможностями.

Вдруг от своих верных по Голгофской больнице узнаем, что уже приказано тело усопшего владыки бросить без отпевания в общую могилу со «шпаною», уже доверху наполненную. Мы возмущены были двуличностью Сотникова. Вечером Богданов побежал к нему в квартиру. Произошло резкое объяснение. Сотников не уступил. Пошел я. Там — у начальника — сидел Соловьев и стоял заведующий отделом труда шестого отделения наш верный Раковский (за участие в отпевании он был смещен на другую работу). Сотников заявил, что общая могила по его распоряжению уже закрыта и завалена землей и снегом, и он не даст разрешения на изъятие из общей могилы тела архиеп. Петра. Я ушел. Ночью по телефону узнаем, что Сотников соврал или его распоряжение о закрытии общей могилы не было своевременно исполнено.

Отпевание совершили заочно утром в канцелярии хозяйственной части и повезли гроб с крестом на Голгофу. Действительно, могила общая не была закрыта и уже почти готова была особая могила для погребения архиеп. Петра. Его священные останки лежали в длинной рубахе у края общей могилы. Изъять его оттуда было удобно, что мы и сделали. Плюнув на все запретительные меры начальства, торжественно облачили Владыку в монашескую мантию и клобук, одели омофор, пояс, дали в руки крест, четки, Евангелие и громко совершили отпевание. Собралось до 20 человек (и Янчевский), произнесли речи, опустили священные останки в могилу, водрузили крест, впоследствии сделали надпись на нём и разошлись во свояси рыдающе и бия себя в грудь (Лк. 23, 48). Вечная память замученному большевиками! Он умер 53-х лет.

Весной все кресты на Соловецких кладбищах были сняты и обращены в дрова. В Соловках, видите ли, дров мало и топиться нечем. Да видит и судит Господь. А весной 1928 г., на год раньше, тот же вл. Петр торжественно отпевал в Соловках и кладбищенской церкви архим. Митрофана, своего соузника, бывшего у него в Воронеже келейником, вместе с ним сосланного, и торжественно похоронил при громадной толпе сочувствовавших заключенных, с пением нашего хора, с духовенством не менее 30 человек. Так к 1929 году изменились «свободы» религиозных отправлений. Да будете большевики прокляты.

Нужно добавить, что к моему прибытию в Соловки там было до 150 человек духовенства, из них два-три обновленца. Один из них, Завьялов, был писарем шестой роты — цитадель духовенства. Завьялов, очевидно, имел приказ следить за своими врагами, но, должен сказать, свою задачу шпионажа он выполнял небрежно, и бед от него мы не видели. Вреднее был повар архиерейской камеры № 23 — Гамалюк: это был мерзавец высшей марки. Приходилось его задаривать, ибо прогнать его было нельзя. Указывая на излишнее важничанье епископата в его обращении с прочим духовенством, на обособленность последнего от епископата, я прибавляю, что по утрам и по вечерам в камере № 23 шестой роты двенадцать-тринадцать заключенных (все иереи) брали благословение у архиереев, что при тесноте помещения составляло ненужную толкотню. Многие из иереев очень равнодушны были к оказанию внимания епископам. И правы были. Эти последние любили помогать светским более чем духовным. Мне помогали: архиеп. Петр, архиеп. Иларион, епп. Антоний, Василий, Григорий. Последний сам нуждался.

Раз был устроен в Соловках показательный суд над командиром двенадцатой роты и Марией Александровной Барановой, моей сотрудницей по бухгалтерии ЭКЧ. Он обвинялся, и правильно, в присвоении имущества заключенных. Командир роты оправдывался тем, что делал это для своей возлюбленной Барановой. Она была с ним в связи. Ему было 32 года, а ей 22-23 г. Были судья, прокурор, защитники — обвиняемых было 5-6 человек. Судили целый вечер. Баранову оправдали. Командира осудили на Секирку, но приговор не был исполнен.

Большим злом в Соловках являются кражи. Надо сказать, что туда, как в помойную яму, присылаются все уголовные отбросы общества, даже несовершеннолетние, из которых в Анзере пробовали составить комсомольскую школу. Конечно, из этой затеи, как и всегда у большевиков, ничего не вышло, одни расходы на усиленные пайки и учебники. Воровство развивалось особенно летом. Приходят пароходы, и матросы забирают по дешевке все краденые вещи и переправляют на материк. На берегу продавцы, на корабле покупатели и не поймать ни тех, ни других — специалисты. Однажды «шпана» обокрала самого главного начальника административной части Берзина (вольный). На ноги был поставлен весь сыск. Обыскали весь остров, даже лесничество. И все-таки вещи уплыли на пароходе. Об этом сами спецы вслух рассказывали.

Следовало бы рассказать о побегах с Соловков, но тут я могу передавать только отдаленные слухи. Знаю, что из восьмой роты ушло несколько морских офицеров в августе-сентябре 1928 г. Этих не поймали. А вообще побеги делает в Соловках «шпана», но по незнакомству с тамошними большими пространствами и с географией страны, всегда попадается. Походит-побегает, проголодается и возвращается. За поимку беглых на материке местным жителям платили и деньгами, и продуктами: те и старались. Их (пойманных) расстреливали. Зимой бежать с Соловков немыслимо.

К заключенным приезжают родственники. Существует за Кремлем даже дом свиданий. Правила свиданий чрезвычайно суровы. Я их читал, но не изучал. Знаю, что они за взятки нарушаются и родные видятся день и ночь, если желают, хотя правилами запрещена та свобода свиданий, которая практикуется на самом деле. Но бывают и трагедии. К мужу приехала жена в Кемь, чтобы пароходом доехать в Соловки к мужу. Но так на пароход и не пустили. Истративши все средства, и не добившись цели, уехала домой. Свидания требуют громадных расходов. И строгость правил направлена комендантом именно на то, чтобы иметь законные поводы вымогать взятки.

6 июля 1929 года меня доставили в двенадцатую роту, первое отделение (Кремль). Ясно было, что меня «разгрузили». Весной приезжала особая «разгрузочная» комиссия из Москвы, которой предоставлено было право «разгрузить» тысячи инвалидов. В эту группу попал и я, бывший уже на краю гибели: голодный, под особым надзором, в штрафной командировке у Пискунова (десятилетника). Как это вышло? Пришел откуда-то приказ составить списки инвалидов: 1) отбывших половину срока и 2) отбывших две трети срока на 15-е марта. Соловьев меня уволил 22 марта 1929 г. и я, почти имевший право на помещение во второй список (10-VI-29 г.), попал все же в первый список (10-VI-29 г.), но с большой надбавкой в четверть года, и меня «разгрузили», как стоявшего в алфавитном списке первым. Здоровье мое было совсем слабо: я исхудал на «мертвом» пайке, а вольной продажи продуктов не было, да и денег почти не было. В двенадцатой роте я пробыл до 14 июля 1929 г., когда наш громадный этап в шестьсот человек переправили в Кемь.

В 1931 году в г. Шанхае (Китай) напечатана книга «Соловки» — коммунистическая каторга или место пыток и смерти». Автор ее генерал-майор Генерального штаба И. М. Зайцев, участник гражданской войны на стороне белых, вернувшийся после эвакуации из Крыма обратно в Советский Союз и через два месяца отправленный в Соловецкий концентрационный лагерь, где пробыл два года (1925—1927 гг.) на каторге, а потом, отправленный в ссылку, бежал в Китай. Наши воспоминания, писанные в 1930-1931 гг., составлены совершенно независимо от этой книги. Теперь мы считаем нужным установить с ней связь и дать свою ей оценку.

Зайцев на своей судьбе ясно показал, что как бы офицерство белой славной императорской армии не старалось в России теперешней понравиться большевикам, угодить им, никакая услужливость специалистов военного дела не поможет им избежать Соловецкой каторги, а то и расстрела. После Крымской эвакуации масса офицерства, не принимавшего участия в гражданской войне, осталась в Ростове-на-Дону, чувствуя себя ни в чём перед большевиками невиновной, и собиралась спокойно при новом строе доживать свои дни, а то и поработать для славы новых порядков. Одна белая газета исчисляла их в три тысячи человек — об этом я сам здесь читал. И большевики, не желая их услуг, всех расстреляли — «по делам вору и мука».

Как пробывший на Соловках два года в первом и шестом отделениях, достаточно ознакомившийся с ними лично по собственным пережитым страданиям, как лицо умеющее видеть, слышать и наблюдать, ко всему подходить с критической оценкой, утверждаю, что генерал Зайцев описал Соловецкую каторгу с исключительной правдивостью и беспристрастием. Все факты, им сообщаемые, в Соловках не составляют секрета и легко поддаются проверке. Нет в его книге никаких преувеличений.

Не нравится нам лишь плаксивый тон его книги — стремление разжалобить старую проститутку-Европу величиной и глубиной неизмеримых страданий русского народа. Идеалистические побуждения старой проститутке чужды, Европа тогда только пошевельнет пальцем, всколыхнется, зашумит, когда ей математически точно и ясно докажут всю гибельность коммунистического строя для современной экономики Европы. Ее нужно привести в ужас грядущей опасностью уничтожения капиталистической Европы. Что за дело Европе до восточно-христианской культуры, которая гибнет на наших глазах? Мало ли на кровавой арене всемирной историй погибло народов? И даже памяти о них не сохранилось. Европа станет воевать только тогда, когда, схватив ее за горло, станут хватать ее кошелек. Не будет ли только поздно? Всемирная экономическая конференция закончилась крахом именно потому, что ни одно государство не согласилось поступиться ни в малейшей степени своими материальными интересами, отказалось от всякого их согласования с интересами соседей и замкнулось в себе. Продолжаются лишь тошнотворные разговоры о разоружении, критикуются его проекты, где каждое государство стремится обмануть своего соседа.

Новое в моих воспоминаниях о Соловецкой каторге это то, что я подробно пишу о шестом отделении[IX] и его ужасах, в котором Зайцев не был и потому ничего не пишет. Лесничество, в котором я работал 13 месяцев, им описано верно. Там однажды и я слышал о генерале Зайцеве, как исключительно отзывчивом человеке. Все его сообщения о Юповиче, международном авантюристе наихудшего типа, очень интересны и исключительно верны. Юпович, действительно заведовал собачником и был участником всех охот, которые на Большом Соловецком острове устраивали пьяные и развратные члены «разгрузочных» комиссий, приезжавшие из Москвы. Юпович, которому я раз сопутствовал из Варваринской часовни до Кремля, рассказал мне свою биографию. Мало что из его речей я помню. Не то он из Чехословакии, не то из Польши. Но, по его словам, был там и там. Кажется, в Польше его посадили в тюрьму, освободившись из которой, он бежал к большевикам. Им проходимцы нужны и они дали ему хорошую работу. Однако когда разобрались, что от его работы один вред, послали в Соловки.

Зайцев, со слов Юповича, сообщает, что архиеп. Илариона пробовали отравить, но его сильный организм не поддавался яду. Очевидно, таковой ему был влит уколом, когда он болел тифом в Петрограде и организм был ослаблен. Несомненно, архиеп. Иларион в Петрограде умер от отравления. Тиф, вероятно, был тоже искусственно привит помещением в одну камеру с тифозными. Несомненно, и Святейший Патриарх Тихон погиб от тех же причин — от отравления.

Что Юпович представляет собою исключительно аморальный тип, это видно по следующему проверенному факту. В собачник назначили заключенную мыть белье. Угрозами и подарком в три рубля он заставил слабовольную женщину согласиться на случку с кобелем-собакой «Дик». Омерзительно писать об этом, но нужно предметно разоблачать большевиков. Сослав этого мерзавца в Соловки, чекисты все-таки были с ним дружны и откровенны. Значит, подобные типы им нравятся и нужны.

И при мне управление лагерями (УСЛОН) производило в первом отделении, как, несомненно, и в других отделениях, и в командировках, киносъемку внутренней и рабочей жизни каторжан. Эти снимки были подлым издевательством над правдой. Однажды я шел, кажется, из хозяйственной части в свою шестую роту по дорожке наискось через сад. День был солнечный. На скамьях сидели заключенные. Вдруг слышу окрик: остановитесь! Я оглянулся — фотографируют. Я быстро натянул на себя полушубок и побежал в роту. Не знаю: попал ли я в аппарат, карточки видеть не пришлось. Я не желаю участвовать в фальшивом изображении. На лесозаготовках, где гибнет народ, съемки ведь не производили.

Встретился я однажды у начальника большого ранга, у которого ни раньше, ни потом никогда не был, главного распорядителя лесозаготовок — Селецкого. Ему я должен был по поручению начальника лесничества В. А. Кириллина, у которого в управлении я был секретарем делопроизводителем-счетоводом, передать какие-то распоряжения-приказания. На все мои речи отвечал: «слушаю, будет исполнено», хотя я отлично знал, что ничего не будет сделано и что Селецкий просто издевается надо мной. Об этом Селецком и пишет Зайцев в своей книге. Знал я и барышню Путилову — она приходила в лесничество к начальнику, но его не застала. И Кириллин, и Путилова — оба почти однолетки — очень друг другу нравились.

Зайцев написал замечательную, правдивую в высшей степени повесть страданий русского народа в Соловках. С большевистской точки зрения, это не народ, а «бывшие люди», буржуи, конец которым один — уничтожение. С нашей точки зрения это мученики христианской культуры, лучшие люди истории. Не их вина, что они были воспитаны «неправильно», но они желали добра своему народу. Когда разразилась война, народ понял, кто его защитники от обращения в коллективное стадо рабочей скотины. Но было уже поздно.

Книга Зайцева «Соловки» может быть выписана из Берлина — там имеются русские издательства. Цена ее — 20 французских франков, недорогая. Книга Зайцева является систематическим, строго проверенным сообщением данных о жизни Соловецкой каторги. Наши воспоминания носят только личный, автобиографический характер. Соловки-каторга обнимает собой территорию от Мурманска до Петрозаводска и Архангельска. Ни Зайцев, ни я не знаем и не описываем подробно жизни на многочисленных «командировках» этой территории. На ней было 60 кооперативов, которыми, в качестве высшей инстанции, заведовал мой одноэтапник Василий Мокроусов. Одна Ухтинская дорога при ее постройке стоила жизни нескольким тысячам заключенных. «Ухта» была страшнее лесозаготовок. Всего ужаса нельзя и описать.

 
Примечания автора:


[V]Десятилетник, уже умерший.

[VI]Это бывает там по рассказу старожилов раз в 20 лет. Реболда-Кеньга — пролив в четыре с половиной версты.

[VII]У меня здесь украли было медный прекрасный чайник, подаренный мне еп. Мануилом из Петрограда, но я сумел его разыскать.

[VIII]Ни имени, ни фамилии ее назвать нельзя.

[IX]У Зайцева шестым отделением именуется Конд-остров — в мое время это было пятое отделение.

 

Печать E-mail

Для публикации комментариев необходимо стать зарегистрированным пользователем на сайте и войти в систему, используя закладку "Вход", находящуюся в правом верхнем углу страницы.